— Что за черт! — недоуменно переглянулись солдаты, похожие в своих вязаных темных подшлемниках на старых, некрасивых баб, и осторожно подошли ближе. Еще раз переглянулись и несколько минут молчали, рассматривая застывший труп юноши лет шестнадцати, который висел на невысоком обрубке рельса, стоявшем сбоку полотна дороги. Рельс, глубоко вошедший верхним концом под грудную клетку, обледенел кровью.
Это был прыгнувший вслед за Кинкелем и своим предсмертным криком помешавший бежать остальным. Его крик услышал второй от паровоза постовой из команды сопровождения.
Трое патрульных с трудом сорвали мертвого со столба-рельса, отнесли в сторону от дороги и присыпали снегом.
Будет где-нибудь стареть в бессонных думах мать, будет ожидать, и надеяться, и видеть обещающие встречу сны…
Перед глазами грязновато-белая толща мути. Миша очень хотел встать, но тело словно чужое — не слушалось. И у него постепенно сложилось убеждение, что эта непонятная муть держит его в своих тисках, словно в тесном каменном мешке, который заделан наглухо и в котором придется умереть. Постепенно его охватил страх. Он завладел всем существом и настолько полно, что теперь уже не пошевельнуться из-за одного страха умереть. Вот Миша ощутил прикосновение к своему лицу чего-то прохладного, осторожного. Пробиваясь сквозь толщу мути, послышался чей-то голос. Голос очень тих, но хорошо различим и принадлежит несомненно женщине.
— Касатик… касатик…
Миша хочет ответить и отвечает, но женщина настойчиво спрашивает:
— Касатик, ты слышишь?
«Глухая она, что ли?» — подумал Миша с досадой и опять ответил:
— Да слышу, слышу! Что надо тебе?
Помедлив, женщина, сказала:
— Лекарства я тебе дам, касатик. Ты, голубок, ранетый.
«Раненый? — удивился Миша. — Когда? Какое лекарство?»
Он хотел сказать об этом невидимой женщине, но, ощутив на губах прохладу металла, проглотил что-то горьковатое.
— Пить, — сразу попросил он, почувствовав сильную жажду. — Пить…
Прохладные и сухие руки осторожно повернули ему голову, чуть приподняли ее. Миша напился.
— Спасибо, мамаша.
К нему возвращалось сознание. Стена мути становилась прозрачней. Он все яснее различал рядом с собой фигуру женщины, затем ее старое, густо покрытое морщинами лицо с выдававшимся вперед подбородком и необычно живыми темными глазами. Возле носа на правой щеке примостились одна подле другой три крупные бородавки с пучками седых волос.
— Кто ты? — спросил Миша.
— А я, касатик, лекарка, бабка Алена. Ты помолчи, сердешный, нельзя тебе баять. Грудь у тебя разбитая, голубок.
Проворными пальцами она поправила на нем желтоватое байковое одеяло и отошла.
В это время Миша увидел другую женщину, стоявшую поодаль, прислонившись спиной к печи. Эта была молода и красива, с высокими длинными бровями и ямочками на смугловато-нежных щеках.
«Где я?» — подумал Миша и, пытаясь вспомнить, закрыл глаза.
В следующую минуту не сводившая с него глаз женщина заметила, что он вздрогнул. Поймав его взгляд, теперь осмысленный и тревожный, она услышала:
— А… где мои товарищи?
Мягко и застенчиво улыбаясь, женщина подошла к нему, села возле кровати на табуретку и, успокаивая, низким грудным голосом сказала:
— Да ты не тревожься. Дружок твой один, что помоложе, у соседки моей, тетки Анисьи, а другой, носатый, тоже недалеко — у кумы Василины. Выздоравливай и не тревожься — староста у нас свой человек. И немцы всего один раз были — в глуши мы.
— А ты — кто?
— Хозяйка… Мариной звать.
Мише приятно смотреть на ее молодое и красивое лицо, и она смущается под его глубоким и пристальным взглядом. Ему хочется говорить с нею, но разговаривать больно и трудно, каждое слово вызывает покалывание в груди. С особой силой чувствуется неприятная тяжесть и дергающие боли в онемевшем, подушкой распухшем плече.
Миша молча смотрел на Марину и старался припомнить, как все-таки было дело и как он оказался здесь. Но едва он доходил до прыжка из вагона, наталкивался на провал в памяти.
Осторожно поворачивая голову, Зеленцов осмотрел опрятную горенку с многочисленными фотографиями на стенах, перевел взгляд на окно над койкой, заросшее пушистой узорчатой изморозью.
Затем в глазах опять стало мутиться: через несколько минут он бредил. Бабка Алена и Марина слушали его отрывистые слова, вскрики и жалостливо переглядывались.
Вечером, когда стемнело, приковылял Павел. Он не мог ступить на ногу, и опухоль с носа перекинулась на щеки и на верхнюю губу. Увидев его, Марина фыркнула в кулак.
Присев, Малышев стал расспрашивать Марину о местности.
— Напугали вас… — Марина посторонилась от двери, пропуская своего девяностолетнего свекра, деда Власа, которому надоело лежать на печке. — Пуганая ворона и куста страшится. У нас тут тихо, немцев и по заказу не увидишь. Всего один раз были. А про партизан не знаю, у нас степи кругом. Партизаны, что грибы, леса любят. Слышно, там где-то есть… — Она неопределенно махнула рукой. — Далеко. За Глуховом… может еще дальше.
Оглядела Малышева и покачала головой.
— Куда уж вам партизанить. В чем душа держится… эх, горе-горюшко… Пока тихо у нас, отдохните чуток.