Олимпия обхватила себя за плечи, лицо напряглось, переменчивые глаза сделались серыми, а взгляд – страдальческим.
Тем временем снаружи вовсю бушевала гроза. Мир потемнел, потом вдруг из черного стал ослепительно белым, небо то и дело прорезали молнии, раскаты грома словно вторили их словам и заполняли собой минуты молчания.
Внутри было тихо, только огонь потрескивал в камине, однако тишина повисла такой тяжестью, что Рипли казалось, будто он бредет по грудь в тине или, может, в зыбучих песках.
После долгих раздумий, тщательно подбирая слова, он спросил:
– Так вот почему вы убежали сегодня? Потому что дядя помог Эшмонту облечь чувства в слова?
– Да, мне было обидно, захотелось выплакаться, но когда я выбежала в парк, подальше от чужих глаз, у меня не оказалось слез. Но не могла же я вернуться и как ни в чем не бывало продолжить сортировать книги, чтобы успокоиться: меня бы тут же нашли, вот тогда я бы уж точно разрыдалась, – поэтому и ушла подальше.
Олимпия опустила руки и подошла к огню, потом – к окну.
– Если вы не хотите выходить за него, так не выходите, – сказал Рипли. – Вас же не могут заставить…
– Не хочу, но должна. Как я смогу отказаться, если…
Громовой раскат заглушил конец ее фразы. В окнах опять полыхнуло. А когда его глаза обрели после ослепительных молний способность видеть, он заметил, что болезненная гримаса исчезла с лица Олимпии, будто ее стерла вспышка молнии. Казалось, ее поразила какая‑то внезапно пришедшая в голову мысль. Давая себе возможность подумать, она сделала глубокий вдох и медленный выдох. Рипли приказал себе не смотреть, как вздымается и опадает ее грудь, но, как всегда, сам же себя и не послушался.
– Ладно, – наконец на что‑то решившись, сказала Олимпия и развязала белую косынку, прикрывавшую шею.
Для чего ей вообще была нужна эта косынка? – недоумевал Рипли. Разве что украсить безобразное платье? Разумеется, ее следовало снять, тем более что в комнате становилось жарковато: окна закрыты, дров в камине оказалось куда больше, чем требовал сырой июньский день. Просто мысли его были заняты другим, и он не обращал внимания на то, что делает.
Зато сейчас едва не лишился дара речи, заметив, что делает она: расстегивает пуговицы на платье.
Рипли, не поверив собственным глазам, проморгался, прищурился, присмотрелся внимательнее… но нет, это не было ни сном, ни фантазией.
– И что, по‑вашему, вы делаете? – решился он все же спросить.
– Вы плохо видите? Хорошо, выражусь яснее.
Олимпия уже наполовину расстегнула корсаж, хотя там было, должно быть, не меньше двух дюжин мелких пуговок, и приступила к тем, что на юбке, причем пальцы ее мелькали с пугающим проворством. Рипли с трудом осознавал происходящее, смысл ее слов и воскликнул:
– Черт возьми, Олимпия!
Она продолжала расстегивать пуговицы, явно сосредоточенная исключительно на своей задаче: даже нижнюю губу прикусила от усердия, и крошечная морщинка выступила у нее на лбу, прямо над дужкой очков.
– Да прекратите же этот цирк!
– Почему цирк? Положение и без того аховое – не вижу, каким образом оно может стать еще хуже.
Олимпия расстегнула платье до талии, и его взору предстала стройная шея и серебристые кружева нижнего белья.
Рипли сказал себе, что сумеет вовремя заставить ее остановиться, но не смог: волей‑неволей ему придется до нее дотронуться, – а это недопустимо, совершенно.
– Все будет гораздо хуже, – глухо возразил он. – И ничего не исправишь.
Гроза и не думала утихать, озаряя молниями и сотрясая раскатами грома маленький рыбачий домик.
Рипли сглотнул слюну.
– Да, конечно. Может, вы и правы: должно быть, неприятно, когда мокрая одежда липнет к телу.
Олимпия, ничего не говоря, расстегнула ремешок и бросила на стул.
В комнате сделалось невыносимо жарко.
Для того чтобы расстегнуть нижние пуговицы, ей пришлось нагнуться, и Рипли теперь видел холмики грудей над кружевным вырезом нижней сорочки и корсета – того самого, что он ей купил. Боже правый! Розовые ленты, кружево и прихотливые стежки вокруг и над… э‑э… этим, которое оказалось цвета сливок, зрелым и пышным.
– Олимпия! – возмутился он хриплым голосом.
Она никак не отреагировала, продолжая расстегивать пуговицы. Наконец платье распахнулось, открывая взору корсет во всей его восхитительной греховности, тонкую талию и прекрасную линию округлых бедер.
Надо что‑то делать! Открыть дверь и выбежать из домика? Подумаешь, гроза: не повредит, не сахарный. А если и поразит молнией, тем лучше. Но вот проблема: бежать‑то он не сможет…
Рипли словно превратился в изваяние и, не в силах пошевелиться, только стискивал и разжимал ладони, чувствуя, как разгорается в теле жар и учащается пульс. Олимпия тем временем, пытаясь освободиться от узких рукавов и сбросить платье, без стеснения крутилась, извивалась всем телом.
Когда наконец оно отправилось на стул, она подняла голову и взглянула на него, розовея лицом. Глаза ее сияли, нежные губы сложились в улыбку триумфа.