Создается впечатление, что служанка африканского происхождения, что так контрастирует с «белым гребнем», а похожа на пепел она потому, что африканцы после смерти сереют.
Этот проход служанки убеждает нас, что дело обстоит много хуже, чем мы могли предположить. Так плохо, что дальше некуда. Если смерть, то где же покой? Если конец, то где же сведение его с другими концами? Трупы есть, а покой все не наступает. Покойники неспокойны. Навязчивый ритм шевелит всю композицию, состоящую из движущихся фигур
Мы отчетливо видим ее, следим за ее движениями, восстанавливаем ее тракторию, но еще миг, и до нас доходит, что птица нарисована, а движение ее — следствие игры неоновых бликов на окне; еще один миг — и до нас доходит, что и окна нет.
Есть или нет все это? Сущность поэзии в вопросе, заложенном Головиным в этом стихотворении. Поэзия — это то, что есть, или то, чего нет? Казалось бы, то, чего нет (как нет окна), но почему же образы так плотны, так клейки, так осязаемы? Почему эта комната, и эта леди, и этот труп, а теперь уже и эта служанка, и эта птица неоступно преследуют нас, не оставляя ни на мгновение в покое? Если этого нет, откуда же ужас, который постепенно наполняет нас, как чай фарфоровую чашку?
Следующая строфа в таком же быстром ритме вводит нас в мир эротических пристрастий леди, которая «лоа». Она любит играть с восковыми фигурками сладострастных и ветреных любовников, которым так приятно делать больно.
Она не прочь провести время и с особами своего пола, если к утру острый стилет дотронется до бьющегося комочка в самой глубине грудной клетки: от сердца к сердцу.
И снова в комнату с возбужденной леди ван дер Лоо входит мертвая служанка; нельзя исключить, что на сей раз не только для того, чтобы пройти, но и для того, что заняться с госпожой чем-то предосудительным — вероятно, она сделала в кабинете все то, что ей так нужно было сделать, и теперь свободна.
И внезапно наш взгляд бросает в небо. В нем мы видим застывшую, неподвижную фигуру орла.
Нарисованная птица была на стекле, которого нет, и она там кружилась, двигалась, билась, вращалась. Теперь все наоборот: вместо окна и нарисованной птицы, которая пребывает в непрерывном движении, мы видим реальное холодное небо, где впечатан живой орел, но он-то как раз неподвижен, в отличие от нарисованного. Подлинно живое неизменно — преходящими являются только копии.
И снова ритм стиха и песни меняется.
Леди ван дер Лоо плавно поднимается и влажной тенью движется по комнате. К чему? К кому? Я думаю к нам — ко мне, к тебе, к нему, к ней. К тому, у кого есть мозг, достаточно мягкий и развитый для того, чтобы принять на себя отпечаток поэтического вторжения, проникающего внутрь шевеления аутсайда. Если это мозг, леди его разомнет. А когда все будет готово, она достанет свою важнейшую для дела иглу.
В неподатливый мозг.
Наверное, это такая игла, которая не вводит в нас что-то, но выкачивает из нас последнее. А может быть, и нет и я ошибаюсь. Однако Головин же называет иглу «хищной». Хищник никогда никому ничего не отдает. Он рвет до последнего. Он вынимает из нас нутро и представляет мягкому покою ужасающей пустоты.
Все окончено. Операция абсолютной поэзии завершена. Мы прошли все регистры поэтической магии, пролистали все парадоксы измененного сознания, продефилировали по всем режимам мортификаторной патологии, и наконец-то нас оставили в покое.
Глядит на фарфоровый снег.
Теперь она глядит совершенно спокойно. Она сделала с нами (а также с мужем, служанкой, гёрл, мозгом, птицей) все, что надо было сделать. Еще миг — и она исчезнет. Стих завершится. Песня стихнет. Еще миг — и поэзию выключат.
Последнее, что мы видим, это слезы.
Все ушло. Но они остались. Слезы, как влажная пластическая восковая субстанция невероятного опыта. Вот они слезы, озаренные нежным светом безумия. А лица (стекла), которому они принадлежат, уже нет.
Философ: к чему поэты в скудные времена?