Бергманн, исполненный ироничного достоинства, легко поклонился. Сделал паузу. Его взгляд упал на воображаемую фигуру ван дер Люббе. Медленно, в величественном, эпохальном жесте он поднял руку и обратился ко всей Европе:
– Вот презренный Фауст… но где же Мефистофель?
Затем он сошел со сцены.
– А ну стоять! – проревел в спину уходящей фигуре Бергманн-Геринг. – Стоять, пока я не освобожу вас от власти этого суда!
Мы с Дороти часто просили Бергманна повторить сцену перекрестного допроса ван дер Люббе. В ней он стоит перед лицом обвинителей, ссутулив широкие плечи, повесив руки и уронив голову на грудь. Это уже не человек – жалкий, неуклюжий, измордованный преступник. Председатель пытается заставить его поднять взгляд, но ван дер Люббе не шелохнется. А потом суровый и властный, как дрессировщик, Хелльдорф[31] внезапно выкрикивает:
– А ну, поднял голову! Живо!
И ван дер Люббе выпрямляется – разом, машинально, будто вспомнив нечто давно забытое. Затуманенный взгляд мечется, рыщет по залу суда. Кто ему нужен? На мгновение в глазах мелькает слабый блеск – он узнал кого-то и смеется. Картина поистине ужасная, гнусная и жуткая. Мощное тело дрожит и сотрясается от беззвучного хохота, будто в агонии. Ван дер Люббе смеется и смеется, тихо, слепо, раскрыв слюнявый, как у идиота, рот. Потом столь же неожиданно эти судороги стихают. Он вновь роняет голову на грудь. Великан стоит недвижно, храня тайну, неподступный, как мертвец.
– Боже! – вздрогнув, восклицала Дороти. – Не дай бог там оказаться! От одной только мысли об этом мурашки пробирают. Нацисты – не люди.
– Ошибаетесь, милая, – серьезно возражал ей Бергманн. – Они лишь хотят казаться несокрушимыми чудовищами. На деле это люди, у них есть слабости, которые и делают их человечными. Бояться их нельзя. Их надо понять, иначе увы нам всем.
Теперь же, став Димитровым, Бергманн вынужденно отбросил почти весь цинизм. Димитров нуждался в цели для борьбы, для речей, а цель обернулась «Фиалкой Пратера».
Мы работали над сценой, когда Рудольфа в ходе дворцового переворота лишают королевства. Коварный дядюшка низлагает его отца и узурпирует трон Бородании. Рудольф нищим беженцем возвращается в Вену. Теперь он и впрямь бедный студент, которым притворялся в начале истории. Однако Тони, естественно, отказывается в это верить. Один раз ее обманули. Она поверила Рудольфу, она его любила, а он ее бросил. (Не по своей воле, конечно же; лишь потому, что преданный ему гофмейстер, граф Розанофф, со слезами на глазах напоминает о долге перед бороданцами.) И вот Рудольф тщетно молит о прощении, а Тони зло прогоняет его как притворщика.
После обычной процедуры, когда я нехотя, вполсилы выполнил черновик, Бергманн, коротко хмыкнув, выбросил его и с обычной своей гениальностью и богатой жестикуляцией прошелся по истории повторно.
Не сработало. В тот день я пребывал в капризном, хмуром настроении, главным образом оттого, что сильно простыл. Я и к Бергманну-то на квартиру пришел только по зову совести. И понял, что за эту жертву никто меня толком не вознаградит. Я-то ждал, что меня пожалеют и отправят домой.
– Да ну его, – сказал я Бергманну.
– Что значит «да ну его»? – тут же ощетинился он.
– Опостылело.
Бергманн угрожающе хмыкнул. Я редко бросал ему вызов, однако в тот день настроение у меня было совершенно нерабочее. Хотят – пусть увольняют, плевать.
– Скукотища, – жестко проговорил я. – Не верю ни на грош. В жизни так просто не бывает. Всё фальшивка.
Где-то минуту Бергманн расхаживал по ковру, похмыкивая, а Дороти, сидевшая за машинкой, нервно на него поглядывала. Вулкан дрожал, готовый к извержению.
Затем Бергманн подошел ко мне.
– Вы не правы!
Глядя ему в глаза, я выдавил улыбку. Говорить ничего не говорил, обойдется.
– Вы полностью, фундаментально не правы. Наша история не может быть неинтересной. И не может быть фальшивой. Она потрясающе интересна и очень даже современна. Это политический и психологический манифест.
Пораженный, я даже перестал хандрить.
– Политический? – рассмеялся я. – Да что вы, Фридрих! Как вам такое в голову пришло?
– Наша история политическая! – Бергманн перешел в атаку. – Вы отказываетесь замечать это и делаете вид, будто вам неинтересно, ровно потому, что вас это касается напрямую.
– Должен сказать, я…
– Дослушайте! – властно перебил Бергманн. – Дилемма Рудольфа – это дилемма любого будущего революционного писателя или художника. Этого автора нельзя путать с истинным пролетарским автором, какие есть в России. Он из буржуазного слоя общества, привык к комфорту, жить в хорошем доме, чтобы о нем заботился преданный раб – его мать, она же его тюремщик. Покинув свой уютный дом, он позволяет себе роскошь романтического увлечения пролетаркой. Под чужой личиной, замаскированный, он ходит среди рабочих, заигрывает с Тони, девушкой из рабочего класса, но все это грязная игра, нечестный маскарад…
– Ну, коли хотите выставить все так… А что насчет…