– Сложная жизненная ситуация, – сказал Бергманн с некоторой долей мрачного удовлетворения. – Все не так-то просто.
Оказалось, у Дороти есть ухажер – зрелый мужчина, женатый, который, видимо, не мог определиться, какая из двух женщин ему больше нравится. Сейчас он вернулся к жене. Звали его Клем, он продавал машины. Несколько раз Клем возил Дороти на выходные в Брайтон. Имелся у Дороти и кавалер ее же лет, радиоинженер, милый и остепенившийся. Он предлагал ей брак. Вот только радиоинженеру недоставало лоска; ему нечего было противопоставить роковой привлекательности Клема и его черным усикам.
Бергманн упырем набросился на ее историю. Заодно выяснил все об отце Дороти, еще одном источнике тлетворного влияния; о тетке, работавшей в погребальной конторе и заведшей интрижку с деверем. Поначалу я решил, что Дороти просто не могла поведать ему такие личные детали своей жизни и что Бергманн все это придумал. Дороти такая застенчивая, кроткая!.. Однако вскоре они обсуждали Клема в моем присутствии. Стоило Дороти расплакаться, как Бергманн хлопал ее по плечу, словно сам Бог, и бормотал: «Все хорошо, дитя, ничего не поделаешь. Все пройдет».
Он обожал читать мне лекции о Любви.
– Когда женщина пробуждается, стоит ей заполучить желанного мужчину, она удивительна, удивительна. Вы не представляете… Чувственность – это совершенно иной, отдельный мир, и то, что мы созерцаем на поверхности, что выходит вовне, – ничто. Любовь – как шахта, ты спускаешься в нее глубже и глубже. Видишь тоннели, пещеры, целые слои. Открываешь для себя геологические эпохи. Находишь вещи, мелочи, воссоздаешь по ним ее жизнь, портреты прочих ее возлюбленных, то, чего даже она о себе не знает… Правда, об этих открытиях ей знать нельзя.
– Видите ли, – продолжал Бергманн, – мужчине без женщин никак, особенно живущему идеями, творящему настроения и мысли. Женщины – его хлеб насущный. Я сейчас не о совокуплении; в моем возрасте оно уже не столь важно. Мужчина больше витает в грезах, но ему нужна аура женщин, их общество, их аромат. Женщины легко распознают мужчину, который хочет от них этого. Они улавливают его желание моментально и идут к нему покорно. – Бергманн широко улыбнулся. – Понимаете, я старый еврейский Сократ, проповедующий молодежи. Рано или поздно меня заставят выпить яд цикуты.
В тесной натопленной комнате, отгородившись от всего, мы образовали самодостаточный мир, независимый от Лондона, Европы и от 1933-го. Дороти, наша Женщина, тщилась поддерживать подобие порядка, но чем упорнее она разбирала, сортируя, гигантские завалы бергманновской писанины, тем больше вносила путаницы. Он силился на пальцах объяснить, что ищет, и приходил в неистовое отчаяние, когда Дороти не могла сказать, куда это убрала.
– Ужасно, ужасно, неописуемый идиотизм. Я так умру.
После он вновь впадал в угрюмое молчание.
Едой мы тоже были недовольны. Мало того что выбирать приходилось из горького кофе, ядреного чая, смерзшихся яиц, отсыревших тостов и клейковатых отбивных, за которыми следовало некое бесформенное подобие желтого пудинга, – так еще и доставляли все невероятно долго. Как сказал Бергманн: заказывая завтрак, проси обед, потому что доставят все только к четырем часам. В общем, жили мы почти на одних сигаретах.
По меньшей мере дважды в неделю случался Черный день – это когда я приходил в квартиру и находил Бергманна в совершенном отчаянии. Он всю ночь не спал, сценарий был безнадежен, а Дороти ревела. Лучше всего тогда помогал обед в ресторане. Ближе всего к нам располагалось унылое местечко на верхнем этаже универмага. Ели мы рано, пока не набежали прочие посетители, – за столиком в темнейшем углу, возле зловещих напольных часов, напоминавших Бергманну о новелле Эдгара Аллана По.
– Они отсчитывают мгновения, – говорил он. – Смерть все ближе. Сифилис, нищета, туберкулез, поздно диагностированный рак. Мое творение не лучше: провал, проклятая подделка. Война. Отравляющий газ. Мы все умираем, засунув голову в духовку.
А потом как начнет расписывать грядущую войну! Нападение на Вену, Прагу, Лондон и Париж – без предупреждения, когда полетят тысячи самолетов сбрасывать на города бомбы со смертоносными бактериями. Европа падет, Азию, Африку и обе Америки покорят, евреев изничтожат, интеллигенцию казнят, всех женщин не нордической расы сгонят в огромные государственные бордели; заполыхают костры из картин и книг, статуи сотрут в порошок; больных стерилизуют, стариков убьют, молодых прогонят через евгенику; Францию и Балканские страны низведут до глуши и обустроят в них национальные парки гитлерюгенда. Родятся нацистские искусство, литература, музыка, философия, науки и церковь Гитлера, Ватикан которой будет в Мюнхене, а Лурд – в Берхтесгадене[26]: то будет культ, основанный на сложнейшей системе догм об истинной природе фюрера, цитатах из «Моей борьбы», десяти тысячах большевистских ересях, таинстве крови и земли и на утонченных ритуалах мистического единства с родиной, человеческих жертв и крещения сталью.