Он ценит степень чувственности чувств: там столь лакомый в своем непотребстве уд, то мускульный, то осязаемый, то полнокровный; тут лепездки запахов, эфирные, словно бабочка; а еще рука, столь материально касающаяся столь поэтичного ушка, зрелище чуть более чувственное, чем ухо, и менее, чем рука.
Он ценит также их податливость: их способность переходить от непотребства к экстазу. Рука становится стрекозой, а уд побуждает к паломничеству к ночам Востока. Барабанная перепонка становится эрогенной зоной, а глаз то мистическим, то садическим.
Он изобретает новые чувства, и те порождают более духовные впечатления, нежели запахи, или более мерзкие в своем сладострастии, нежели уды. Он в обе стороны, ввысь и вниз, разворачивает веер точек своего соприкосновения с миром: он превращается в анахорета и эротомана. Раскрывает удовольствия и чудеса, остававшиеся неизвестными.
Это мистик уродства: на улице он останавливается, внезапно восхитившись выставленной в витрине склянкой, где заспиртован срез пораженной раком лошадиной печени. До чего глубоки, ужасны, таинственны, бархатисты черные пятна, крапящие сей кусок мяса, который, побурев, не иначе, от спирта, схож с кожей огромного слизня; однако его отвратительность с лихвой перекрывается его красотой. Он склоняется перед ним, как перед шедевром поистине гениальной жизни. Все отбросы, все трупы, все экскременты природы напоминают ему об уродстве и красоте смерти, той смерти, что не более реальна, нежели отсутствие, и сцеплена с жизнью только своей загадкой и проступающим из-под руин знаком судьбы.
Это возвышенный эротоман: малейшее явление природы становится для него навязчивым источником созерцания – коровы на лугу поражают его своей сладострастной наготой; он повсюду обнаруживает объекты своего желания; водопроводный кран, заводская труба выплевывают дымом или водой сперму. Он любуется своим удом в поршне локомотива; дыра, оставленная гвоздем в штукатурке стены, оказывается вратами таинственного влагалища. Он дрочит замочные скважины, ведь это вагины. Его грезы проистекают из непотребств.
Его пенис – смертоносное убранство, он терзает все, что любит. Калечение удов, набухание клиторов, прободение кишок, разрыв диафрагм, сжатие сердца, когда оно бьется, кровоточа, как умирающая птица, потакают его совокуплению. Если заложник его нежности ликует в мученичестве неведомых чувств, он в изобилии пожинает счастье. Но тут его вздыбленные черным ураганом потрясений мускулы вдруг оседают и завершают жизнь.
Он превращает страдание в наслаждение, отвращение во влечение, безобразное обретает в его глазах глубину чудес мудрости. Он практикует любовь к другим, которая является формой ярости; ее можно направить и на себя. А еще он порождает в другом мазохизм. Он затрагивает свободу, которую можно удовлетворить только в бреду, точку, в которой на краю бездны экстаза смыкаются зубы и складки пола. Он, Офелия XX века, погружается в венецианский канал своей уретры, чтобы узнать, откуда приходит счастье, чтобы на манер точной науки досконально определить проистекающее наслаждение, чтобы дотошно расположить ничтожную, но центральную точку эрогенных зон – полярную звезду животного круговращения – и уловить, какой, собственно, элемент чувствителен. Это гнусное счастье созерцается мыслью.
Счастливы ли вы, спросил я однажды инфаустатора. Он ответил так: «Я не могу быть счастливее, но я не счастлив. Обычно счастье ищут во внешней жизни, что касается меня, я последовательно приближаюсь к нему в ментальном приключении. Меня ведет надежда, я не ведаю, куда иду, я иду на поводу, когда покорно, когда строптиво, часто в недоумении, редко в покое, всегда настороже, куда качнется и погрузится мой мозговой форштевень.
Что ведет меня по сему маршруту? Неведомое. Куда ведет меня этот маршрут? К неведомому. И неведомое ведет к неведомому… неведомому счастью… На краю, осужденный, я зачастую прослеживаю границы вечности.
Никто не может дать мне счастье, и я сам даю его себе только по капле. Тем, что у меня есть, я обязан только себе, но рассчитываю не останавливаться на этом: я надеюсь; ожидать, вот конец страдания и начало счастья. Я ожидаю чего-то; и это счастье, ибо счастья бывают разные, исходит из времени. Бывает также счастье мгновения и бег мгновения по ходу времени – это уже конец счастья и начало страдания».
Изобретатель фотографии воспроизвел образ видимого мира. Изобретатель электронного микроскопа воспроизвел образ невидимых миров, но другие приближаются к образу еще более далекого невидимого, и оно, может статься, невидимо не снаружи.
Посредством психоанализа снов, как и посредством электронного телескопа, удалось высвободить из-под видимостей некую часть реальности. Но если за видимостями скрыта секретная часть реальности, не обманчива ли сама видимость? Тогда мысль – лишь фантом, и ощущение может существовать только внутри. Как существуют вещи внутри?
Что ни мгновение, все меняется,
Вещи стареют, звезды вращаются,
Материя преображается,
То, что снаружи ментального, движется,
И движется то, что внутри.