Дождь не унимался. То и дело поскальзываясь на размокшей глине, я подошла к могиле Марека. Слова вдруг исчезли, но не так, как если бы я не знала, что сказать, а так, словно я вообще не умела говорить. Через три могилы налево копошились две безрадостные тетки лет под пятьдесят. Сначала одна подметала, а другая впихивала в железный кувшин цветы, потом они обе сели на скамейку и стали есть булки. Поскольку это занятие не слишком их увлекало, а говорить, очевидно, было не о чем, тетки пялились на меня.
Я вспомнила, как мы с Мареком занимались сексом. “Вот что непоправимо, – подумала я. – Вот чего никогда уже не будет – этого ощущения. Я могу носить Марека в себе, могу поселить его у себя в мозгу, говорить с ним, плакать о нем, но я больше не почувствую его руки, его член уже точно в меня не войдет, теперь он будет распухать, разлагаться и тлеть и кормить червей”. Меня тянуло на могилу, и я легла на нее, тетки привстали, чтобы убедиться, что им это не мерещится. Я рыдала, размазывая по лицу слезы, дождь и глину. Все это было ужасно. Так не должно было быть. Какой бы ни был Марек и что бы он мне ни сделал, его нельзя было класть под этот камень одного, он не мог там лежать, в глине, между корней деревьев.
Подошла Анютик. Она подняла меня и принялась оттаскивать от памятника.
– Все, – говорила она, – уже хватит. Нам надо уходить. Посмотри, на кого ты похожа, ты вся грязная.
Анютик забрала у меня банку с коктейлем и поставила около памятника. Потом мы пошли в домик сторожа, где он разрешил мне умыться и слегка размазать мокрыми руками глину по одежде.
– Время лечит, – сказал он на прощание Анютику.
Мы долго ждали маршрутку. Я сидела, обняв себя за колени, на железной лавочке остановки, Анютик зачем-то каждую секунду выходила на проезжую часть, как будто таким образом могла заставить маршрутку прийти быстрее. Дождь стал окончательно проливным.
Когда маршрутка наконец приехала, все люди вышли из нее и потянулись к кладбищу. Обратно ехали только мы с Анютиком. Я забилась в дальний угол и закрыла глаза.
– Послушай, – вдруг раздался мужской голос, – ты отлично знаешь, что он просто не хотел жить.
Я открыла глаза. В маршрутке, кроме меня, Анютика и шофера, никого не было. Анютик смотрела в окно, а шофер сидел слишком далеко, чтобы я могла расслышать, вздумай он ко мне обратиться. И это означало только одно: я докатилась. Я стала слышать голоса в общественных местах, я полностью слетела с катушек, и мое будущее – бродить по улицам в рванье, без малейшего понимания, где я нахожусь и зачем, разговаривая сама с собой. Больших сомнений в том, что очень скоро я начну отвечать голосам вслух, у меня не было.
Дома я выпила амитрин и сказала Анютику, что, приходится признать, мне нужно что-то поосновательнее.
– Сколько их? – спросила она. – Они говорят, кто они, сколько им лет?
– Пока двое, – призналась я, – Судья и какой-то мужчина.
– Он тоже тебя судит? – заволновалась Анютик.
Я покачала головой.
– Я пока не вникала в то, что он говорит, но, в отличие от Судьи, он может говорить со мной где угодно. А Судья – только когда я в кровати. Мой овраг она заняла.
– Двое – ничего, – хмыкнула Анютик, – я слышу шестерых, а под рисполедом некоторые уходят. Но почему-то уходят самые лучшие.
– А кто у тебя лучшие? – спросила я.
– Говорящий щенок и Пушкин, – смущенно призналась Анютик.
На следующий день она пошла в психдиспансер и вернулась оттуда с трифтарзином. Как я поняла, основательнее его был только гал. Окружающий мир праздновал лето, люди, которых я видела из окна, носили открытые платья и ели мороженое, а я глушила себя трифтарзином и амитрином, и даже долго смотреть в окно у меня не было сил. От трифтарзина моя кожа стала голубой, как у трупа, все время кружилась голова, вдобавок я начала с пугающей периодичностью писаться в штаны.
Каждый день мне звонил Саша, и Анютик говорила ему, что я не могу подойти. Как это ни странно, такое объяснение его вполне устраивало, и он обещал перезвонить завтра.
Когда становилось совсем невыносимо, я бросала трифтарзин и наседала на амитрин. Я не соблюдала никакой дозировки. Как только мое лицо начинало покалывать, как будто под кожу насыпали сахар, я тут же принимала таблетку, иначе начинались голоса, с этим ничего нельзя было поделать. Иногда я принимала в день шесть, иногда восемь таблеток. К середине июня на мне перестала застегиваться вообще вся одежда, только пижамные штаны на резинке еще кое-как принимали мое тело, в них я и пребывала, периодически отстирывая от мочи. Именно в этот период в нашу жизнь вновь вернулся папа.