баба-то припала к столу - плачет, тоскует. "Что, говорю, убиваться-то: не сама
себя потеряла!" И вот с самого этого дня задумал я, как мне барина за ласку к
жене отблагодарить. Отточил это я в сарае топор, так что хоть хлебы режь, и
приладил носить его, чтобы не в примету было. Может, иные мужики, видя, как я
шатался около усадьбы, и подумали, что замышляю что-нибудь, да кому дело: больно не любили у нас барина-то. Только долго не удавалось мне подстеречь
его: то с гостями, бывало, он хороводится, то лакеишки около него... все
несподручно было. А у меня словно камень на сердце, что не могу я ему
отплатить за надругательство: пуще всего горько мне было смотреть, как жена-то
тоскует. Ну, вот иду я как-то под вечер позади господского сада, смотрю - а барин
по дорожке один прохаживается, меня не примечает. Забор садовый был
невысокий, решетчатый, из балясин. Дал я барину-то немного пройти, да тихим
манером и махнул через загородку. Вынул топор я да с дорожки на траву, чтобы
загодя не услыхал, и по траве-то, крадучись, пошел за ним шагать. Совсем уж
близко подошел я и забрал топор-то в обе руки. А хотелось мне, чтоб барин
увидал, кто к нему за кровью пришел, ну, я нарочно и кашлянул. Он повернулся, признал меня, а я прыгнул к нему да топором его прямо по самой голове... трах!
Вот, мол, тебе за любовь... Так это мозги-то с кровью и прыснули... упал и не
вздохнул. А я пошел в контору и объявился, что так и так, мол. Ну, взяли меня, отшлепали, да на двенадцать лет сюда и порешили.
- Но ведь вы в особом разряде, без срока?
- А это, Федор Михайлович, по другому уж делу в бессрочную-то каторгу
меня сослали,
- По какому же делу?
- Капитана я порешил.
- Какого капитана?
- Этапного смотрителя. Видно, ему так на роду было написано. Шел я в
партии, на другое лето после того, как с барином-то покончил. Было это в
Пермской губернии. Партия угонялась большая. День выдался жаркий-
прежаркий, а переход от этапа до этапа большой был. Смаяло нас на солнопеке, до смерти все устали: солдаты-то конвойные чуть ноги двигали, а нам с
непривычки в цепях страсть было жутко. Народ же не весь крепкий был, иные, почитай, старики. У других весь день корки хлеба во рту не было: переход такой
вышел, что подаяния-то дорогой ни ломтя не подали, только мы раза два воды
попили. Уж как добрались, господь знает. Ну, вошли мы на этапный двор, да
иные так и полегли. Я нельзя сказать, чтоб обессилел, а только очень есть
131
хотелось. В эту пору на этапах, как партия подойдет, обедать дают арестантам; а
тут смотрим - никакого еще распоряжения нет. И начали арестантики-то
говорить: что же, мол, это нас не покормят, мочи нет отощали, кто сидит, кто
лежит, а нам куска не бросят. Обидно мне это показалось: сам я голоден, а
стариков-то слабосильных еще больше жаль. "Скоро ли, - спрашиваем этапных
солдат, -пообедать-то дадут?" - "Ждите, говорят, еще приказа от начальства не
вышло". Ну, рассудите, Федор Михайлович, каково это было слышать: справедливо, что ли? Идет по двору писарь, я ему и говорю: для чего же нам
обедать не велят? "Дожидайся, говорит, не помрешь". - "Да как же, -говорю я, -
видите, люди измучились, чай, знаете, какой переход-то был на этаком жару, покормите скорее". - "Нельзя, говорит, у капитана гости, завтракает, вот встанет
от стола и отдаст приказ". - "Да скоро ли это будет?" - "А досыта покушает, в
зубах поковыряет, так и выйдет". - "Что же это, говорю, за порядки: сам
прохлаждается, а мы с голоду околевай!" - "Да ты, - говорит писарь-то, - что
кричишь?" - "Я, мол, не кричу, а насчет того сказываю, что немочные у нас есть, чуть ноги двигают". - "Да ты, говорит, буянишь и других бунтуешь; вот пойду
капитану скажу". - "Я, говорю, не буяню, а капитану как хочешь рапортуй". Тут, слыша разговор наш, иные из арестантов тоже стали ворчать, да кто-то ругнул и
начальство. Писарь-то и обозлился. "Ты, - говорит мне, - бунтовщик; вот капитан
с тобой справится". И пошел. Зло меня такое взяло, что и сказать не могу; чуял я, что дело не обойдется без греха. Был у меня в ту пору нож складной, под Нижним
у арестанта на рубашку выменял. И не помню теперь, как я достал его из-за
пазухи и сунул в рукав. Смотрим, выходит из казармы офицер, красный такой с
рожи-то, глаза словно выскочить хотят, надо быть, выпил. А писаришко-то за
ним. "Где бунтовщик? - крикнул капитан да прямо ко мне. - Ты что бунтуешь?
А?" - "Я, говорю, не бунтую, ваше благородие, а только о людях печалюсь, для
того морить голодом ни от бога, ни от царя не показано". Как зарычит он: "Ах ты
такой-сякой! я тебе покажу, как показано с разбойниками управляться. Позвать
солдат!" А я это нож-то в рукаве прилаживаю, да и изноравливаюсь. "Я тебя, говорит, научу!" - "Нечего, мол, ваше благородие, ученого учить; я и без науки
себя понимаю". Это уж я ему назло сказал, чтоб он пуще обозлился да поближе ко
мне подошел... не стерпит, думаю. Ну, и не стерпел он: сжал кулаки и ко мне, а я
этак подался да как сигну вперед и ножом-то ему снизу живот, почитай, до самой
глотки так и пропорол. Повалился, словно колода. Что делать? неправда-то его к