написал его уже по возвращении из ссылки в альбоме моей дочери, в 1860 году.
Вот этот рассказ, слово в слово, в том виде, как написан:
"Двадцать второго или, лучше сказать, двадцать третьего апреля (1849
года) я воротился домой часу в четвертом от Григорьева, лег спать и тотчас же
заснул. Не более как через час я, сквозь сон, заметил, что в мою комнату вошли
какие-то подозрительные и необыкновенные люди. Брякнула сабля, нечаянно за
что-то задевшая. Что за странность? С усилием открываю глаза и слышу мягкий, симпатический голос: "Вставайте!"
(Смотрю: квартальный или частный пристав, с красивыми бакенбардами.
Но говорил не он; говорил господин, одетый в голубое, с подполковничьими
эполетами.
- Что случилось? - спросил я, привставая с кровати.
- По повелению...
Смотрю: действительно, "по повелению". В дверях стоял солдат, тоже
голубой. У него-то и звякнула сабля...
"Эге? Да это вот что!" - подумал я. - Позвольте же мне... - начал было я.
127
- Ничего, ничего! одевайтесь. Мы подождем-с, - прибавил подполковник
еще более симпатическим голосом.
Пока я одевался, они потребовали все книги и стали рыться; немного
нашли, но всё перерыли. Бумаги и письма мои аккуратно связали веревочкой.
Пристав обнаружил при этом много предусмотрительности: он полез в печку и
пошарил моим чубуком в старой золе. Жандармский унтер-офицер, по его
приглашению, стал на стул и полез на печь, но оборвался с карниза и громко упал
на стул, а потом со стулом на пол. Тогда прозорливые господа убедились, что на
печи ничего не было.
На столе лежал пятиалтынный, старый и согнутый. Пристав внимательно
разглядывал его и наконец кивнул подполковнику.
- Уж не фальшивый ли? - спросил я.
- Гм... Это, однако же, надо исследовать... - бормотал пристав и кончил
тем, что присоединил и его к делу.
Мы вышли. Нас провожала испуганная хозяйка и человек ее, Иван, хотя и
очень испуганный, но глядевший с какою-то тупою торжественностью,
приличною событию, впрочем, торжественностью не праздничною. У подъезда
стояла карета; в карету сел солдат, я, пристав и подполковник; мы отправились на
Фонтанку, к Цепному мосту у Летнего сада.
Там было много ходьбы и народу. Я встретил многих знакомых. Все были
заспанные и молчаливые. Какой-то господин статский, но в большом чине, принимал... беспрерывно входили голубые господа с разными жертвами.
- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! - сказал мне кто-то на ухо.
23-го апреля был действительно Юрьев день.
Мы мало-помалу окружили статского господина со списком в руках. В
списке перед именем г. Антонелли написано было карандашом: "агент по
найденному делу".
- Так это Антонелли! - подумали мы.
Нас разместили по разным углам в ожидании окончательного решения,
куда кого девать. В так называемой белой зале нас собралось человек
семнадцать...
Вошел Леонтий Васильевич... (Дубельт).
Но здесь я прерываю мой рассказ. Долго рассказывать. Но уверяю, что
Леонтий Васильевич был преприятный человек.
Ф. Достоевский
24-го мая, 1860 года"
IV
<...> Как мучительна была <...> одна мысль о том, что придется надолго
оставить литературные занятия, видно из письма Достоевского к брату из
128
Петропавловской крепости, писанного 22 декабря, по возвращении с эшафота.
Говоря о предстоящей каторге, он пишет:" "Лучше пятнадцать лет в каземате с
пером в руке", и при этом прибавляет: "Та голова, которая создавала, жила
высшею жизнию искусства, которая свыклась с возвышенными потребностями
духа, та голова уже срезана с плеч моих".
Дуров не выдержал тяжести арестантской жизни.
Ф. М. Достоевский, благодаря своей энергии и никогда не покидавшей его
вере в лучшую судьбу, счастливее перенес тяжкое испытание каторжной жизни, хотя она отразилась и на его здоровье. Если до ссылки у него были, как говорят, припадки падучей болезни, то, без сомнения, слабые и редкие. По крайней мере, до возвращения его из Сибири я не подозревал этого; но когда он приехал в
Петербург, болезнь его не была уже тайною ни для кого из близких к нему людей.
Он говорил однажды, что здоровье Дурова особенно пошатнулось с тех пор, когда
осенью посылали их разбирать на реке старую барку, причем иные арестанты
стояли по колена в воде. Может быть, это подействовало и на его здоровье и
ускорило развитие болезни до той степени, в какой она обнаружилась
впоследствии.
В первое время после помилования Достоевскому разрешено было жить
только в провинции, и он поселился в Твери, чтобы быть ближе к родным, из
которых одни жили в Петербурге, а другие в Москве. Брат получил от него
письмо и тотчас же поехал повидаться с ним. В это время Федор Михайлович был
уже человеком семейным: он женился в Сибири, на вдове Марье Дмитриевне
Исаевой, которая умерла от чахотки, если не ошибаюсь, в 1863 году. Детей от
этого брака у него не было, но на его попечении остался пасынок. В Твери
Достоевский прожил несколько месяцев. Он готовился возобновить свою
литературную деятельность, прерванную каторгой, и много читал. Мы посылали
ему журналы и книги. Между прочим, по просьбе его, я отправил к нему
"Псалтырь" на славянском языке, "Коран" во французском переводе