Казимирского и "Les romans de Voltaire" {Романы Вольтера (франц.).}. Он
говорил потом, что задумывал какое-то философское сочинение, но после
внимательного обсуждения отказался от этой мысли.
В это время у М. М. Достоевского была собственная табачная фабрика, и
дело шло не дурно: его папиросы с сюрпризами расходились по всей России. Но
занятия по фабрике не отвлекали его, однако же, от литературы. Между прочим, по моей просьбе, он перевел роман Виктора Гюго "Le dernier jour d'un condamne"
{"Последний день приговоренного к смерти" (франц.).} для журнала "Светоч", который я тогда редактировал вместе с издателем, Д. И. Калиновским. Однажды
Михаил Михайлович пришел ко мне утром с радостной вестью, что брату его
разрешено жить в Петербурге и он должен приехать в тот же день. Мы поспешили
в вокзал Николаевской железной дороги, и там наконец я обнял нашего
изгнанника после десятилетней почти разлуки. Вечер провели мы вместе. Федор
Михайлович, как мне показалось, не изменился физически: он даже как будто
смотрел бодрее прежнего и не утратил нисколько своей обычной энергии. Не
помню, кто из общих знакомых был на этом вечере, но у меня осталось в памяти, 129
что при этом первом свидании мы обменивались только новостями и
впечатлениями, вспоминали старые годы и наших общих друзей. После того
видались мы почти каждую неделю. Беседы наши в новом небольшом кружке
приятелей во многом уже не походили на те, какие бывали в дуровском обществе.
И могло ли быть иначе? Западная Европа и Россия в эти десять лет как будто
поменялись ролями: там разлетелись в прах увлекавшие нас прежде гуманные
утопии, и реакция во всем торжествовала, а здесь начинало осуществляться
многое, о чем мы мечтали, и готовились реформы, обновлявшие русскую жизнь и
порождавшие новые надежды. Понятно, что в беседах наших не было уже
прежнего пессимизма.
Мало-помалу Федор Михайлович начал рассказывать подробности о своей
жизни в Сибири и нравах тех отверженцев, с которыми пришлось ему прожить
четыре года в каторжном остроге. Большая часть этих рассказов вошла потом в
его "Записки из Мертвого дома". Сочинение это выходило при обстоятельствах
довольно благоприятных: в цензуре веял уже в то время дух терпимости, и в
литературе появились произведения, какие недавно еще были немыслимы в
печати. Хотя новость книги, посвященной исключительно быту каторжных,, мрачная канва всех этих рассказов о страшных злодеях и наконец то, что сам
автор был только что возвращенный политический преступник, смущали
несколько цензуру; но это, однако ж, не заставило Достоевского уклониться в
чем-нибудь от правды. И "Записки из Мертвого дома" производили потрясающее
впечатление: в авторе их видели как бы нового Данта, который спускался в ад тем
более ужасный, что он существовал не в воображении поэта, а в действительности
{13}. По условиям тогдашней цензуры, Федор Михайлович принужден только
был, выбросить из своего сочинения эпизод о ссыльных поляках и политических
арестантах. Он передавал нам по этому предмету немало интересных
подробностей. Кроме того, я помню еще один рассказ его, который тоже не вошел
в "Записки", вероятно, по тем же цензурным соображениям, так как затрогивал
щекотливый в то время вопрос о злоупотреблениях крепостного права. Как теперь
помню, что однажды на вечере у брата, вспоминая свою острожную жизнь,
Достоевский рассказал этот эпизод с такой страшной правдою и энергией, какие
никогда не забываются. Надобно было слышать при этом выразительный голос
рассказчика, видеть его живую мимику, чтобы понять, какое он произвел на нас
впечатление. Постараюсь передать этот рассказ, как помню и умею.
"В казарме нашей, - говорил Федор Михайлович, - был один молодой
арестант, смирный, молчаливый и несообщительный. Долго я не сходился с ним, не знал, давно ли он в каторге и за что попал в особый разряд, где числились
осужденные за самые тяжкие преступления. У осторожного начальства был он по
поведению на хорошем счету, и сами арестанты любили его за кротость и
услужливость. Мало-помалу мы сблизились с ним, и однажды по возвращении с
работы он рассказал мне историю своей ссылки. Он был крепостной крестьянин
одной из подмосковных губерний и вот как попал в Сибирь.
- Село наше, Федор Михайлович, - рассказывал он, - не маленькое и
зажиточное. Барин у нас был вдовец, не старый еще, не то чтобы очень злой, а
бестолковый и насчет женского пола распутный. Не любили его у нас. Ну вот, 130
надумал я жениться: хозяйка была нужна, да и девка одна полюбилась. Поладили
мы с ней, дозволение барское вышло, и повенчали нас. А как от венца-то вышли
мы с невестой, да, идучи домой, поравнялись с господской усадьбой, выбежало
дворовых никак человек шесть или семь, подхватили мою молодую жену под
руки да на барский двор и потащили. Я рванулся было за ней, а на меня
набросились людишки-то; кричу, бьюсь, а мне руки кушаками вяжут. Не под силу
было вырваться. Ну, жену-то уволокли, а меня к избе нашей потащили, да
связанного как есть на лавку бросили и двоих караульных поставили. Всю ночь я
прометался, а поздним утром привели молодую и меня развязали. Поднялся я, а