Тут, конечно, возникает естественный вопрос: а как же читатель? Не читающая публика сезона, суждениями и вкусами которой можно пренебречь, а – тот идеальный, главный потребитель истинного искусства, ради которого он, художник, должен жить и творить? Ведь не только Ленин с товарищами вдалбливали нам, что искусство должно принадлежать народу Разве не об этом же говорил, не этим же гордился и сам великий основоположник новой русской литературы, наш национальный гений: «И долго буду тем любезен я народу…»
Не думать даже и о народе? Вообще ни о ком? Не только о современниках, но даже и о потомках? Угождать только
У Булата Окуджавы есть свой ответ на этот вопрос. И ответ этот, как всегда у него – прост и ясен. Но при всей своей ясности, краткости и простоте он – исчерпывающий:
У поэта соперников нету
ни на улице и ни в судьбе.
И когда он кричит всему свету,
это он не о вас – о себе.
Руки тонкие к небу возносит,
жизнь и силы по капле губя.
Догорает, прощения просит:
это он не за вас – за себя.
Но когда достигает предела
и душа отлетает во тьму…
Поле пройдено. Сделано дело.
Вам решать: для чего и кому
То ли мед, то ли горькая чаша,
То ли адский огонь, то ли храм…
Все, что было его, – нынче ваше.
Все для вас. Посвящается вам.
Есть магнитофон системы «Яуза»
Едва ли не главной, определяющей самую ее природу особенностью поэзии «эпохи магнитофона», как я уже говорил, была ее неподцензурность. Песни Окуджавы, Галича, Высоцкого распространялись по стране со скоростью лесного пожара без ведома и соизволения начальства – никем не разрешенные, не «залитованные». Это была – впервые за десятки лет – подлинно свободная литература, подлинно свободная поэзия:
Их имен с эстрад не рассиропили,
В супер их не тискают облаточный,
«Эрика» берет четыре копии.
Вот и все!
А этого достаточно!..
Бродит Кривда с полосы на полосу,
Делится соседка с Кривдой опытом,
Но гремит напетое вполголоса,
Но гудит прочитанное шепотом.
Ни партера нет, ни лож, ни яруса,
Клака не безумствует припадочно.
Есть магнитофон системы «Яуза»,
Вот и все!
А этого достаточно.
Я вспоминал, как Поликарпов, придравшись к строчке Булата Окуджавы – «Я Москвы не представляю без такого, как он, короля», осудил песенку про Леньку Королева как монархическую. Осудить-то он ее осудил, но сделать ничего не мог: песню уже подхватила и пела вся страна, не нуждаясь ни в каких разрешениях.
Тот же Поликарпов бессильно махал кулаками после драки, с пеной на губах проклиная строки Булата:
Настоящих людей очень мало.
На планету – совсем ерунда.
А на Россию – одна моя мама.
Только что она может одна.
Песня уже жила своей отдельной жизнью, и никаким Поликарповым и Ильичевым за ней было уже не угнаться. Но Булат – задним числом – все-таки вынужден был оправдываться. Объяснял, что мать тогда была в ссылке, он очень тосковал по ней, ему было грустно, одиноко. Вот и вырвались у него такие странные слова.
После подписи под письмом в защиту арестованных правозащитников Гинзбурга и Галанскова, когда Брежнев – публично – пригрозил, что кое-кого, может быть, придется даже и выслать из Москвы, Булат сочинил – и пел – песню, в которой были такие слова:
Когда безумный наш султан
Сулит нам дальнюю дорогу,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, друзья,
Возьмемся за руки, ей-богу!
Все понимали, конечно, о каком «султане» идет речь. Но все-таки это был – эвфемизм. И когда Булат сочинил – и пел – свою знаменитую песенку: «Как славно быть ни в чем не виноватым, совсем простым солдатом…», он назвал ее – «Песенкой американского солдата».
Таковы были неписанные условия той игры. И он их принял.
В открытую с властью он не воевал. Он просто не вписывался в официальную советскую поэзию всем своим существом, самой сутью своего песенного, лирического дара.