Цинизмом я называю целую галерею сложнейших трюков, вуалирующих все вариации малодушия. Мои записи содержали в себе слишком много постыдного сомнения, подтрунивания, почти подглядывания за всеми действующими лицами. И нетвердость сознания проявлялась особенно остро в тот момент, когда мир требовалось восстановить. Мне нужны были формулы, которые приводили бы меня в порядок, когда ориентация во времени выдыхалась. — Кто я? Из чего сложен мир? Чем жить? — Нужен был список твердых оснований, в любой момент способных придать мне разумную форму. Я приготовил четки.
Углубление в труды ловких мастеров афоризма пополнило мою коллекцию множеством блистательных высказываний. Они к чему-то влекли, куда-то гнали, от чего-то предостерегали, но не спасали мира. Я и сам пытался накропать хотя бы четырнадцать правил, в которых укоренился бы разумом, чтобы впредь не переживать из-за предательства памяти. Начинать утро с декламационной зарядки не пришлось — мои формулы сразу сыпались мимо, как пласты побелки, отсохшие с потолка, и в лучшем случае пачкали колено. И не потому, что они были плохо выражены или не точны, — скорее, непригодны при срочной необходимости спасения. Говорить себе, что я люблю Юлию, было безумием — это превращало мое утро в стон недоумения. Попробуйте при нескольких своих пробуждениях внушать себе мысль о принадлежности к определенному полу, — сама настойчивость этого напоминания повлечет за собой ненужное сомнение. Частое прикосновение к очевидному лохматит край. Я не нуждался в памяти о любви, я нуждался в ее переживании. Когда первое, что я видел в сумраке задернутых штор, были полочки с книгами, я тут же восстанавливал одну из стен, описывающих космос, — любовь к чтению, возможность положиться на подлинного писателя вообще влекла за собой полное спасение, но требовала времени. Если книг я не видел, то мир оставался уязвимым. Каким-то образом все лучшее, что было добыто из книг, не припоминалось, конечно, но ожидалось в чутком настроении и так было равноценно всему, что относилось к Юлии. То же самое касается сильного солнца или шумного дождя, любого неожиданного зависания во времени, наполненного только тем, что ценно. Но слепое утро без внешнего потрясения нуждалось в какой-то ритуальной мере, потому что я мог даже утратить навык чистки зубов, мог обойтись без завтрака, не дойти до уборной, будто и эта комнатка могла быть унесена завистливым волшебником Фрестоном.
Более точным способом возродить сознание с расставленными по местам ценностями могло быть не ожидание подсказки из окружающего меня пространства, по крайней мере не из очевидно видимого, а из того, что еще не до конца рассеялось в тяжелом взгляде. Я решил более внимательно отнестись к своим снам и вскоре понял, что этот прием крайне успешен. Сны не надо было вспоминать, они не нуждались в размазывании их по тесным страницам блокнотов (хотя иногда стоило набросать несколько фраз для опоры). Сны даны одной вспышкой, и — что для меня оказалось куда важнее — они проносили в себе отборное состояние моей текущей жизни, и таким способом я получал его нетронутым после того, как отрывался от подушки, и до того, как рукой или языком касался воды. Основное содержание моих снов не казалось мне развитием главных тем, беспокоящих меня наяву (мою беспамятную судьбу трудно было называть явью).
Моей основной проблемой была утрата правильного чувства времени, а именно так я ощущал неполадки в своей памяти — невозможность сопоставить примеры идентичного опыта, правильно выстроить события, куда-то уйти из настоящего мига. Именно сон был областью, в которой возникал относительный порядок без обязательной хронологии. Не знаю, какие сны видят люди с другими проблемами, — по крайней мере, чужие описания явно не подходили мне, и Фрейд с несколькими учениками казались мне изобретателями странного художественного приема, применимого лишь в писательской практике к литературным героям. Все мои сны исходили из регулярной точки, стабильного состояния, хотя я и не хотел бы утверждать, что неизменно видел один и тот же сон. Можно условно обозначить мои сны как нечто не визуальное, а, скорее, тактильное, какую-то уютную прохладу, близость надежного, издалека обволакивающего тепла. В области менее точных зрительных образов это выглядит как начало прогулки по саду в солнечный день после дождливой ночи, и, хотя за пределы сада дозволено выйти, взбегать по лестнице стоящей у стены часовни, садиться в автомобиль и катить на нем по дну океана, — состояние пребывания в саду не проходит и остается неизменным. Видел я во сне Юлию или нет, близкое тепло всегда было похоже на ее близость.