– Ладно подлизываться, – сказала Шура, подвигая к себе тарелку с супом.
Мы, как по команде, дружно застучали ложками.
– Ты писать-то хоть будешь? – спросил отец.
– Конечно, – сказал я.
– Хоть изредка, – сказал отец.
– Раз в неделю, – пообещал я.
– Нет, раз в неделю не будешь, – сказал отец. – Надоест. По себе знаю. Я сам, когда служил в армии, даже во время войны, не очень любил писать письма. Так что, если раз в месяц черкнешь пару строк – жив-здоров, – и то будет хорошо.
Мы долго и сосредоточенно ели суп, потом Шура положила нам в эти же тарелки жаркое. Мы молчали, я несколько раз поднимал глаза, встречался со взглядом отца, и взгляд этот был очень жалостливый.
Мне казалось, что отец что-то хочет сказать, да все как-то то ли не решается, то ли не знает, с чего начать. Потом он положил вилку, посмотрел на меня в упор и сказал неожиданно:
– А ты вообще понимаешь, что сейчас происходит?
– В каком смысле? – спросил я.
– В обыкновенном. Твои детство и юность кончились. Начинается новая трудная жизнь. До меня это как-то не сразу дошло. А до тебя дойдет и подавно не скоро. Все слишком неожиданно. Надо бы тебе подарить что-нибудь.
– Не надо мне ничего, папа, – запротестовал я.
– Нет, надо.
Он быстро снял с руки свои часы и протянул мне:
– Держи.
Шура метнула на меня быстрый взгляд и сосредоточенно стала нанизывать картошку на вилку. Надвигалась гроза. Я это понял по тому, как напряглась Шура.
– Не надо, – сказал я, следя за ее движениями.
– Надо, – настойчиво сказал отец. Он перегнулся через стол и надел мне часы на руку.
– В самом деле, зачем мальчику золотые часы? – не выдержала Шура.
– Он не мальчик, – строго сказал отец. – Он в армию уходит.
– Дело, конечно, твое, – пожала плечами Шура, – только их у него украдут. Алексей Аркадьевич говорил, что у него однажды из-под подушки вытащили фотоаппарат.
– Меня совершенно не интересует, что говорит твой Алексей Аркадьевич. Это мой сын и мои часы. И я имею полное право, никого не спрашивая, подарить свои часы своему сыну.
– Пожалуйста, делай что хочешь, я тебе ничего не говорю, – обиделась Шура.
– Нет, ты говоришь, – повысил голос отец. – Ты говоришь совершенно определенно, что я не должен дарить свои часы своему сыну.
Шура ничего не ответила, уткнулась взглядом в тарелку. Наступило долгое тягостное молчание.
Шура отодвинула тарелку, встала.
– Когда поешь, – сказала она отцу, – убери, пожалуйста, со стола. – И ушла в соседнюю комнату.
Отец посмотрел на меня виновато.
– Обиделась, – сказал он. – Ты не думай, она хорошая, только иногда скажет что-нибудь, не подумав, потом сама жалеет.
Из соседней комнаты снова вышла Шура. Она уже оделась и расколола волосы. Вид у нее был деловой.
– Ты не знаешь, где расческа? – спросила она.
– Ты собираешься уходить? – спросил отец.
– Да.
– Совсем?
– Совсем. Можешь оставаться один и создавать свои великие творения в одиночестве. Валера, ты можешь гордиться своим отцом. Он у тебя писатель. Инженер человеческих душ. Он пишет репризы для цирка. «Бип, что у тебя в чемодане?» – «У меня в чемодане теща». Ха-ха-ха!
Она нашла расческу и снова ушла в другую комнату.
– Ничего, это пройдет, – сказал мне отец. – Ты не обращай внимания.
– Я не обращаю, – ответил я.
Снова вышла Шура. В руках она держала несколько листков бумаги.
– Валера, – сказала она, – ты знаешь, что твой отец пишет роман?
– Шура, – тихо сказал отец. – Неужели тебе не стыдно?
– Мне очень стыдно, – сказала Шура и подняла листочки над собой. – Вот многолетний труд. Семнадцать страниц за двенадцать лет. Взыскательный художник. А какой стиль! – Она поднесла бумагу к глазам, прочла первую строчку: – «Море было зеленое». Море было зеленое… – Она повернулась к отцу. – Ты видел когдa-нибудь зеленое море?
– Море бывает всякое, – сказал отец. – Синее, лиловое, черное, зеленое и даже, если хочешь знать, красное во время заката.
– Валера, – сказала Шура. – Ты видел когда-нибудь зеленое море?
– Я море вообще не видел, – сказал я поспешно.
– Очень жаль, – сказала Шура и ушла снова в другую комнату.
Отец стоял, обхватив руками голову.
– Какой стыд, – бормотал он. – Какой стыд!
Мне стало неловко, я понял, что делать здесь больше нечего.
– Я пойду, папа, – сказал я.
– Ладно, иди, – вздохнул отец. – Только матери не рассказывай. Ладно?
– Ладно. До свидания, папа.
– Что же ты так уходишь? Я уезжаю в командировку и, наверное, не смогу тебя проводить. Давай простимся, как полагается.
Мы обнялись. За его спиной я незаметно снял с руки часы и положил на стол. Отец прошел со мной до двери и хлопнул меня по плечу ободряюще:
– Не забывай, пиши.
– Ладно, – еще раз пообещал я.
Я спустился на одну площадку, посмотрел на отца, и мне показалось, что у него глаза полны слез. Я нагнул голову и медленно пошел по лестнице дальше.
Еще когда я учился в десятом классе, у нас был такой случай. Боб Карасев объяснился в любви Ленке Проскуриной, с которой сидел за одной партой. Ленка сказала ему: «Нет». Тогда Боб пошел домой, напустил полную ванну воды, залез в воду и вскрыл себе вены лезвием от безопасной бритвы. Его потом еле спасли.