Степе было двадцать лет. В коммуне на Пушкинской это был вполне почтенный возраст. «Стариком» там почтительно называли Гордия Коцюбу: тому было тридцать два, и коммунары считали его патриархом. Но и патриарх пасовал перед энциклопедичностью и широтой Степиных знаний.
Степины знания. Это было чудо. Впрочем, в то время чудо нередкое.
Степа Мельник приехал в Харьков из Умани.
Он рос в семье, где были у него сестра Мария и двенадцать братьев. На братьев даже имен не хватило, двоих окрестили одинаково — кажется, Павлами. А чтобы не путать, одного из Павлов называли в семье Кабой.
Среди братьев были агрономы, инженеры, зоотехники, учитель.
Один за другим они разъезжались из дому. После них оставались вещи, — из которых братья выросли, и учебники, которые стали им не нужны. Почвоведение, история, электротехника, стихи Ивана Франко и Олеся, Блока и Северянина.
Уманская гимназия, где учились старшие братья, закрылась после того, как добили деникинцев. Степа успел доучиться до пятого класса. Дальше учиться в Умани не стал, решив, что поедет в Киевский университет; донашивал штаны после старших и читал оставленные ими книги. Степан читал и в городской библиотеке, собранной так широко и заботливо, как собирались библиотеки в старых уездных городах, пополненные вдобавок собраниями из окрестных помещичьих имений. От прочитанного он набухал, как губка, которую некому выжать. После этого ему оставалось одно: стать журналистом.
В Харькове Степан Мельник был одним из самых способных организаторов молодой украинской печати.
Он приехал в столицу, когда коммуна на Пушкинской уже существовала; тот же Завада привел его туда, на второй этаж, в огромный зал с венецианскими окнами, купил ему парусиновую раскладушку и указал место у стенки. В комнате только и было, что раскладушки (когда пять, а когда и больше), простой кухонный стол да несколько больших гвоздей, заколоченных в стенку неподалеку от двери, вместо одежной вешалки. На гвоздях висели пальто, верхние куртки и распяленный на плечиках костюм Мити Гордиенко. Только у него было тогда два костюма. У остальных экипировка днем была на себе, а на ночь укладывалась под тюфяк — вместо глажки. Степино имущество, например, состояло из пары брюк, выцветшей синей косоворотки и «парадной» толстовки.
Сашко с его полудюжиной белых апашек показался тут белой — буквально — вороной.
Порядки в коммуне были простые. Нужно было есть — в лавку отправлялся тот, у кого были деньги, и еда покупалась на всех. Изнашивались чьи-либо ботинки — новые тоже покупал тот, у кого в тот момент были деньги. Правда, о новых ботинках вспоминали только тогда, когда от старых оставались одни шнурки.
Городской электростанции еще не хватало топлива, уличные фонари не зажигались, и за большим окном виднелось по вечерам глубокое, обильное звездами небо, родное для вчерашних подпасков и батраков, которые стали редакторами газет и журналов, авторами романов и стихотворных сборников и которые толковали о Павлове, Фрейде, о теории Эйнштейна и законах стихосложения так, будто это всегда было самым главным в их жизни.
Не только в зале дома на Пушкинской — во всем открытом им мире они ощущали себя просторно. Любой мог назавтра оказаться гением, и для любого хватило бы места. Революция все начинала сызнова, не приходилось толкаться локтями, приспосабливаться — праву таланта было доступно все.
Время от времени в коммуне обнаруживались изменения: вчерашний неколебимый холостяк становился домовитым семьянином.
С жильем в Харькове уже стало трудно. Не осталось не только пустых домов, но и свободных комнат. Когда женился поэт Митя, в зале стало одним окном меньше. У окна выгородили для Мити фанерную клетушку, и всю ее заняла — не койка уже — большая кровать с никелироваными шарами.
Иные становились «приймаками»: уходили к женам.
Освободившиеся койки занимали новые жильцы.
Приезжали гости. Из Киева появлялся Степин земляк — Микола Бажан.
Он печатал тогда первые стихи в сборниках киевских футуристов.
Старательно синкопированные баллады Бажана и его сонеты — с их тщательной инструментовкой аллитераций, — появляясь в этих сборниках, заставляли думать о добропорядочном чистеньком мальчике из хорошего дома, забредшем в дурную компанию уличных мальчишек, которых мамы в южных городах зовут «босяками».
Бажан писал тогда про битвы гражданской войны, в которых возраст не позволил ему участвовать, про сенегальского негра Имобе, про трампа Джека, обманутого коварным мистером Юзом.
В сонете он говорил о себе, о том, как, опоздавши к боям, он начинает свой путь в иные дни: