Несколько дней спустя, 7 ноября, Федор отослал в печать последние главы «Братьев Карамазовых». За три года работы над романом он основательно упрочил свое наследие и знал это. Знаменательная для меня минута. Мне же с Вами позвольте не прощаться. Ведь я намерен еще 20 лет жить и писать[540]. Он был ужасно болен и выжат досуха, но в его жизни едва ли случалось время, когда было иначе. Для Федора жизнь стала постоянной борьбой с близорукостью, геморроем, инфекциями мочевого пузыря, приступами эпилепсии, хромотой, которая постигла его в Сибири, и охриплостью, обостренной эмфиземой. Единственным, что позволяло ему держаться большую часть взрослой жизни, была целеустремленность. Когда год достиг своих самых темных дней, Федор работал над новым выпуском «Дневника писателя», который хотел опубликовать в начале 1881-го. В декабре вышло первое полное издание «Братьев Карамазовых». Отзывы были неоднозначны, но его подбодрило письмо от Победоносцева с предложением преподнести копию книги в подарок императору и его семье. Роман маленького Феди Достоевского, рожденного в больнице для бедных и отправленного в Сибирь за подстрекательство к мятежу, будет стоять на полке в кабинете царя! В литературной среде, занятой дворянским бытом, он один звенел голосом слабых, бедных, больных, оскорбленных. Всю свою жизнь он шел против ветра. Он ужасно устал.
Воскресенье 25 января 1881 года ничем не выделялось. Федор принял приглашение в Зимний дворец, встретился со Страховым и Майковым и отправился в типографию передать последние страницы нового выпуска «Дневника писателя». Вечером сходил на короткую прогулку, прежде чем приступить к работе. В ту ночь у Федора пошла носом кровь – первый знак разрыва легочной артерии. В то же самое время в соседней квартире шел обыск. Полиция искала любые свидетельства, которые могли бы помочь им идентифицировать жильца как Александра Баранникова, одного из руководителей «Народной воли» и одного из самых разыскиваемых террористов в стране[541]. Федор был уже не молодым революционером, которого пришли арестовывать, – он был жившим по соседству стариком.
Наступили последние сутки моих записок, и я – на конце конца![542]
В сознании о смерти и в ощущении присутствия смерти всегда для него было что-то тяжелое и мистически ужасное, с самого детства[543]. Он всегда боялся, что умрет ночью или уснет так крепко, что будет похоронен заживо, и оставлял записки с просьбой на всякий случай отложить похороны на три дня. Он также переживал о том, чтобы тело его было представлено в достойном виде. Здоровые люди не думали о смерти, как не думали о том, что ждет их по другую ее сторону. Чуть заболел, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше[544]. Большинство представляло вечность как что-то широкое, что-то за пределом нашего понимания; но что, если это была всего лишь маленькая комната с пауками по углам?
Он знал, что оставляет позади человечество, заплутавшее меж двух императивов: что должно произойти и чему дóлжно произойти. Но терпят все не принадлежащие к сословию. Чтоб не терпели – сравниваются в правах. Так у нас и сделано, и это прекрасно. Но по всем опытам, везде доселе при уравнениях прав происходило понижение чувства чести, а стало быть, и долга. Эгоизм заменял собою прежнюю скрепляющую идею, и всё распадалось на свободу лиц. Освобожденные, оставаясь без скрепляющей мысли, до того теряли под конец всякую высшую связь, что даже полученную свободу свою переставали отстаивать[545]. Будущее России развернулось перед ним. Коммунизм одержит триумф (не важно, правы коммунисты или нет). Но их триумф будет точкой, максимально удаленной от Царства Божия. Нужно ожидать этого триумфа, но никто из тех, что правят судьбами мира, его не ожидает[546].