4 декабря друзья разъехались. Хобхауз уехал в Рим, Байрон остался в Венеции. Он нашел себе сразу «приют и любовницу» у синьора Сегати, торговца тканями, который держал на Фреццерии (длинная узкая улица по соседству с собором св. Марка) лавочку под вывеской Сото[51]. Очень скоро его подмастерья добавили к этому: inglese[52]. Торговля Сегати шла плохо, но жена у него была молодая и красивая. Кроме того, она прекрасно пела, из-за её голоса супругов Сегати принимали в домах венецианской аристократии. Марианна Сегати сумела внушить Байрону (столь невинному под своей маской распутника), что он был её первым возлюбленным. В Венеции она слыла жадной и доступной, но он был очарован ею: «С первой недели, как сюда водворился, я полюбил госпожу Сегати, продолжаю её любить и теперь, потому что она очень красива, мила и говорит по-венециански, а это меня забавляет, а еще потому, что она наивна, я могу её видеть и заниматься с ней любовью во всякое время, что как раз подходит моему темпераменту».
В общем, он любил её по-своему, полусентиментально, полупрезрительно, как любил бы верного пса, лошадь или песенку Тома Мура. Она была веселой, когда это ему нравилось, молчаливой, если ему было грустно, — прекрасное ручное животное. Альпы, работа над «Манфредом», новизна Италии успокоили то внутреннее кипение, в которое на Диодати он едва решался заглядывать. Он перестал если не страдать, то, по крайней мере, наслаждаться своим страданием. Болтовня иностранки на «ее прелестной ублюдочной латыни» помогала притупляться его чувствам. Для физической усталости, лучшего средства от страстей, он добыл у коменданта австрийского форта четырех лошадей и каждый день скакал на Лидо, по узкой полоске земли, где адриатические волны бушевали у ног его коня.
Каждый день его гондола останавливалась у армянского монастыря. Он подружился с монахами и любил приезжать к ним на маленький островок, усаженный иудиными деревьями, кипарисами и апельсиновыми деревьями. Пройдя через цветущую обитель, он входил в комнату, всю завешанную иконами, и помогал там отцу Паскалю Ашару составлять англо-армянскую грамматику. Он любовался оливковым цветом его лица и длинной черной бородой, которая делала его похожим на старшего жреца Соломонова храма. Армянский язык был труден, но в самой этой трудности была привлекательность. «Мне кажется необходимым заставить мой мозг побиться над какой-нибудь трудной задачей — эта же самая трудная, какую только здесь можно найти».
Когда его спрашивали, сколько времени он пробудет в Венеции, отвечал: «…надеюсь, что любви и армянского алфавита мне хватит на зиму». Он охотно разговаривал с монахами, завидовал их одиночеству, мирному убежищу, душевному покою. Отец Ашар рассказывал об Армении и утверждал, что именно там, согласно всем библейским авторитетам, и находился земной рай. Бог знает, где искал его Байрон. Нашел ли он его наконец в Венеции? Иногда он верил в это. Поездки в гондолах, скачки верхом, уроки армянского языка, ласки Марианны удерживали на почтительном расстоянии великого врага — скуку. Венецианцы уже смотрели на него как на естественное украшение своего города. Благодаря, «Божественной комедии» и афинянину Николо Жиро он довольно хорошо говорил по-итальянски.
Как когда-то в Греции, он теперь, снова оторвавшись от своей страны, отрывался и от своей приверженности ко всему английскому. Вдали от англичан он иногда в глубине души забывал и об английском авторитете. «Если бы я мог остаться таким, как сейчас, то был бы не только счастлив, удовлетворен, а это, по-моему, труднее и случается реже. У меня есть книги, достаточный комфорт, прекрасная страна, язык, который мне нравится больше всех других, много развлечений, знакомств, сколько хочу, и красивая женщина, которая не надоедает. У жизни мало что осталось, что могло бы возбудить мое любопытство, не много может она предложить мне такого, чего бы я не видал или в чем бы не принимал участия, — и было бы в высшей степени глупо с моей стороны ссориться с удачей из-за того, что она не захотела сопутствовать мне; да к тому же ведь отчасти я был и сам этому виной. Если настоящее будет длиться, порву с моим прошлым, и вы можете считать себя покойником, так как никогда уже по доброй воле не возвращусь жить на ваш тесный остров».
Пришел карнавал — лучшее время в Венеции, время маскарадов и серенад, вылазок и тайн, время, не столь любимое мужьями, сколь любовниками, время, когда женщины, перед покаянием грядущего поста, запасаются для него материалом. Байрон начинал их знать довольно хорошо, этих чернооких венецианок. У каждой был, по крайней мере, один amoroso[53]; те, у которых действительно был только один, считались добродетельными и меняли его на другого во время карнавала. Только одна Марианна Сегали, довольная своим красавцем англичанином, думала лишь о том, чтобы его удержать.