Красочные костюмы, турки, евреи, греки, римляне оживляли черные гробы гондол. Байрон отдавался пляшущему ритму этой жизни. Его письма к Тому Муру пели, как венецианские гитары:
Вот чудесная песенка для вас — небольшой экспромт…
На темных улицах до утра слышались звуки песен и поцелуев, Марианна и Байрон разгуливали целые ночи напролет, в то время как Венецианский Купец спал под вывеской Английского Рога. Это было очаровательно в продолжение нескольких дней, а затем эта ночная жизнь утомила Байрона. Здоровье его слабело. Может быть, то была лихорадка этих уснувших вод? Припадок малярии, вроде того, который чуть не погубил его в Патрасе? Или это уже старость? Ему минуло двадцать девять лет. «Шпага уже ножны износила», — говорил он и писал Марианне восхитительные и усталые стихи:
Он провел пост в постели, сильно недомогая, и в лихорадочном бреду образы прошлого вновь обретали опасную силу. Что сталось с Августой? Он ничего не понимал в этом новом её покаянном жаргоне.
«Думаю, что получил все ваши письма, полные по обыкновению несчастий и тайн, но я никак не могу выразить сочувствия, так как, клянусь жизнью, никак не пойму, отчего вы страдаете: от ушной боли или от разбитого сердца, вы ли хворали или дети; к чему относятся ваши таинственные и меланхолические опасения — к роману ли Каролины Лэм, или к свидетельствам миссис Клермонт, а может, к великодушию леди Байрон, или к прочему вранью… Думаю, все, чем вы могли огорчаться, давно уже прошло; что же до меня, то предоставьте меня, пожалуйста, самому себе».
И немного позже:
«Я снова повторяю вам, что гораздо лучше было бы объяснить мне все эти ваши тайны, чем продолжать эту нелепую манеру писать намеками. Что вы хотите сказать? Что такое могут узнать кругом, чего бы мы с вами не знали гораздо лучше и что вы могли бы спрятать от меня? Что касается меня, то я никогда не отступал, — я уступил для вас, потому что думал, что они будут пытаться вас скомпрометировать, хоть им и нет никакого дела до того, что было до моей женитьбы на этом адском чудовище, гибель которого я когда-нибудь да увижу». Письмо это было переслано леди Байрон с таким комментарием Августы: «Я не могу придумать письма грустнее — столько злобы, ненависти и горечи по отношению ко всем на свете, — его только и остается, что сжечь; в общем, мне ясно, что он недоволен собой, бедный мальчик». В этой женщине не было злобы, но она умела и муки преисподней перевести в детский лепет.
Во время своей болезни Байрон закончил третий акт «Манфреда»; он получился несколько сжатым (Байрон не умел, подобно Гёте, маневрировать большими массами сверхъестественного), но интересным своей философией. Манфред — перед лицом смерти. Аббат соседнего монастыря пытается примирить его с самим собой, может быть, эта сцена была эхом разговоров Байрона с монахами-армянами. Католический священник предлагает грешнику покаяние и прощение. «Я не говорю о наказании, сын мой (возмездие принадлежит только создателю), но церковь дает мне возможность облегчить грешнику дорогу к самой высокой надежде». «Слишком поздно, — отвечает Манфред. — Ничто не может изгнать демона, когда он — сама душа грешника. Никто не может отпустить грехи человека, внутри которого — Ад». Не с богом не может примириться Манфред, а с самим собой.
В последней сцене духи, посланные адом, пытаются схватить и унести Манфреда. Он прогоняет их: