— Димитрей свет Иванович! — это тиун Свиблов незримо оказался за главным столом, верно, прошёл за спиной припоздавшего слегка Боброка. — А ведь Некомат-от мстит тебе за того Серебряника, что ты с собою в Орду увёл!
— Так, так! — поддакнул его брат Фёдор и шеей подёргал.
— Некомат жаден, а Ванька Вельяминов глуп, да разве их страшиться? Опомнитесь, бояре! Ежели Москва не учинит единение земель — не устоять против Орды. Эвона, купцы фряжски намедни челом мне били, на Двину промышлять просились, а у самих одно на уме: не нагрянет ли Орда новым походом, понеже от того походу и они опасаются живота избыть. Все те фряжские, свейские, немецкие страны недреманным оком следят за нами: сломит нас Орда — не властвовать им в своих землях. Ныне они храбры, покуда Русь Орду за своею спиною держит, а ну падём? Как станет супротив Орды тот же немец? То-то! Недаром сам патриарх новгородский дары от ханов приемлет. Тьфу!
Из Царьграда доходили тревожные слухи о том, что патриарх готовит на московскую митрополию своего митрополита, который сменит Алексея. Такая смена церковной власти мало обещала хорошего, да ещё в такое смутное время.
Столы ломились от яств, перемены следовали одна за другой. Жареный баран, куры, гуси, утки и лебеди с яблоками мочёными, с ягодами и капустой. Богатое печиво на медах — пахучее и здоровое. Рыба жареная, солёная, вяленая: сёмга солёная слабо и крепко, осетрина, жаренная в масле, отварная, уха чистая осетровая, уха на отваре курином, утином и лебяжьем. Икра чёрная, красная, щучья с луком и без оного, с маслом и живая, лишь на столе солью тронута. Почки в рассоле, печень в сметане. Мясо, резанное потонку с грибами, и громадное число пирогов-загадок: в виде рыб, но с мясом, в виде барана, но с судаком... За дверью слышно, как дворня стучит топором — открывает новую бочку пива, и вот уже пошло оно на столы в больших глиняных кувшинах, полилось, пенясь, в широкие братины, кубки, яндовы.
— Заздравную чашу пьём за нашего великого князя, Дмитрия Ивановича, любезного брата моего!
— За него, за него! Истинно!
— Так, так!
— Доброе дело, Володимер Ондреич!
— За князя не выпить — княжество не крепить!
— Наливай!
— За тебя, Дмитрей свет Иванович!
Кое-как разгорелся пир, стало повеселее. Тут вскочил с лавки Дмитрий Монастырёв, глазом уж красен, но держится прямо, и речь хоть и дерзка, но тоже пряма:
— Великой князь! Сделай милость: отдай мне Тверь на щит!
Гулом одобрения ответил стол, особенно Князева малая дружина, только Тютчев что-то ляпнул, и там засмеялись, да Бренок от красного угла обронил невесело:
— Не сносишь ты, Митька, головы!
— Не сношу — меч тебе достанется, давно отказал тебе!
— Нет уж, живи дольше!
За князем был ответ, и он сказал спокойно:
— На щит русские города брать — поганско дело вершить!
Приумолкли столы. Лев Морозов, будто один за всех устыдясь, покачал головой.
— Вот кабы ты, Митя, Тверь-ту под руку мою привёл — низкий поклон створило бы те всё княжество.
— Надо, так приведу!
— Митька! — воскликнул Акинф Шуба. — Берегись: похвально слово — гнило есть!
Дмитрий отставил чашу серебряную в сторону:
— Нескладно живём, бояре... Коли Тверь не желает под руку Москвы становиться — Москва пусть станет под руку Твери.
Дивно было слышать боярам такое, но ещё предивней видеть, что он не смеётся.
— Не гневайся, великий князь, токмо я не уразумел слов твоих, — сказал Кочевин-Олешинский, набычась. — Почто тада Мономах утвердил: каждый да держит вотчину свою!
А вот тут стало тихо. Дмитрий понимал, что словом своим Олешинский шевельнул самый нижний, самый тяжёлый пласт жизни, что поднять и перетряхнуть этот пласт тяжело. Этого не удалось сделать до конца ни деду Калите, ни отцу Ивану, не удастся, видать, и ему, Дмитрию, но то, что делать это надо, он не сомневался и ставил это одной из главных забот своих, а может, назначением жизни. А Мономах...
— Боярин Юрья! — сказал Дмитрий в той тишине. — Поведай нам, малоумным, с чего это ты по рождению молоко материно сосал, а ныне меды бражны пьёшь?
— Вестимо с чего: время пришло — вот и пью!
— А как ты рассудишь, ныне время то же или не то?
— То и младенцу сушу вестимо... — проворчал Олешинский.
— Вот — то-то! Младенцу сущу! Мономах не ведал Орды над собою.
— Истинно, Дямитрей свет Иванович! — встрял тиун Свиблов. — Мономаху ли было не жить? В своё веселие живал: рыбку половит, половца постреляет скуки ради — и за стол, пир править!
— Время такое настало: у кого память мала, у того жизнь коротка станет, — сказал Дмитрий, продолжая своё. — Нам, слава богу, памятно ещё, как русские князья гибли в Орде с ярмом на шее изо двух брёвен тяжких.
— То минуло.
— Нет, боярин Юрья! То минуло, да не прошло! По всему видать, по всем приметам чёрным: грядёт внове хлад могильной. Не отведём его — омертвеет земля наша пуще прежнего.
Тишину нарушил голос Тютчева:
— Мутноумен ты, Юрья Васильевич!
— Цыц! Молокосос! Затвори рот и уши, зане мал ишшо!
— И сделаю, Юрья Васильевич, затворю, а ты, великой ростом, за двоих внимай, положа уши на плечи!