Читаем Дмитрий Донской. Искупление полностью

— Да уймите вы язык шершавой! — взмолился Олешинский. Но где там! Тютчева подхваливает Монастырёв, Кусаков, Минин... Силу берут, дьяволята, а князь молчит, любя их.

Давно уж солнышко закатилось, девки теремные "вечи поставили на столы и на малые полицы по стенам, выблеснули те свечи огнями на мокром от пива и мёду дубовом столе, на широких, тоже мокрых половицах, как в столовую палату вошёл большой тиун Серпуховского и остановился на пороге, не смея подойти. На дворе Серпуховских тиун Вербов был в большой силе, за столы же его никогда не сажали и в гости не брали, не то что тиун Свиблов у великого князя — тот всегда за столом.

Серпуховской учуял что-то неладное по лицу тиуна, поднял руку над головами гостей, решительно позвал Вербова к себе:

— Что выставился? Раствори уста!

— Володимер Ондреич... Княже!.. Гонец из Кремля к великому князю! Вербов опасался Дмитрия после того неправедного суда над Елизаром Серебряником и потому низко поклонился сейчас обоим державным братьям, каждому особо.

— Впусти! — приказал Серпуховской, а Дмитрий кивнул.

Мало кто слышал разговор, но почти все почувствовали недоброе. Одёргивали друг друга. Затихали.

Вошёл гонец. Он был не из кремлёвских. Дмитрий напряг память и вспомнил, что это сотник Туманов (звать — не помнил) с петровской сторожевой заставы на тверской дороге. Туманов приблизился к красному углу просто и смело. Молча протянул великому князю помятый, запылённый свиток. Дмитрий стал читать — с пяти лет учился грамоте, а Серпуховской жестом приказал подать гонцу пива. Туманов выпил на виду у всех, покосился на Монастырёва, который совал ему баранью ногу, и только хотел принять, как Дмитрий поднялся над столом.

— Братья! Дружина! Михайло Тверской вновь захотел судьбу пытать: войною идёт на нас! Тихо! Всем сидеть велю... Петрова дня ради.

Дмитрий стоя налил себе пива, сдобрил его двумя ложками пресного мёда и стал пить, всё так же, стоя. Вот он оторвался от чаши и, как бы между делом, обронил Серпуховскому:

— Сей же час разошлём гонцов по всем городам нашим, дабы собрать лицом всех князей подколенных. Конные и оружные!

<p><strong>8</strong></p>

Над лесным озером допоздна кричал одинокий лебедь. Люди из примещерских сел и раньше замечали, что в иные годы лебеди не летели далеко на север, а опускались на лесные озёра, сокрытые от больших дорог и глаза людского непроходимыми чащами Мещеры.

Олег, великий князь Рязанский, створил короткую молитву перед ужином и ходил по медвежьей шкуре, брошенной поверх толстого войлока на землю, по-татарски. Шатёр был просторен, но князь Олег не любил лишних людей около себя. Все ближние люди — мечник Егорий, подуздный Иван, походный покладник Юрий, дети боярские, — все они спят в телегах и под телегами вокруг шатра, ужинают тоже там. Один лишь Епифан Киреев во всяк час вхож в шатёр и спит на медвежьей шкуре у самого входа: если вёдро — на воле, если дождь — Олег пускает его внутрь… Всполохи огня от высокого костра бесстрашно взметнулись в июльское небо, дрожали на жёлтом шёлке шатра.

— К чему это он раскричался? — спросил Олег.

— А та-ак, жёнушку свою жалеет! Ежели бы я стрелу успел заговорить не плакал бы сейчас.

Епифан Киреев говорил это князю Олегу, а сам вынимал медное блюдо из походной поклажи, что была в ближней телеге, поставленной у самого входа. Он оглянулся на князя — стоит в роздёрге шатрового полога, освещён пламенем костра. Высокий, Олег мог бы казаться и вовсе статным, не будь в теле его преждевременной тяжести, от которой все движения казались плавными, округлыми, что ли. Но, может, он утвердил в себе эти неторопливые жесты, чтоб казаться в свои тридцать лет степенней и мудрей. А перед кем казаться, если он сам себе голова и всему княжеству? "Не-ет, это уж от природы", думал между делом Епифан, но старался не смотреть на князя: он недолюбливал взгляд его бесцветных глаз. Этот постоянно напряжённый взгляд, глядевший на боярина обидно, недоверчиво, перетакивался в лице князя с тонкими, всегда поджатыми губами, готовыми покривиться в сомнении, выпустить острое жало хорошо продуманных слов или пуститься в крик, не к тому, чтоб облегчить душу, — нет, крик всегда был тоже рассчитан, чтобы сбить с мысли своего боярина, соседнего князя, посла или несговорчивого епископа.

Епифан достал блюдо, обдул его и засеменил к костру. Там загалдели, выкатывая из жара глиняный неровный ком.

— Неси сюда, я сам! — крикнул князь.

Епифан поддел ком глины двумя палками и, держа блюдо под мышкой, понёс к шатру. Там он положил пышущий жаром ком на траву и хотел ударить по нему палкой, но князь снова остановил его:

— Подай меч!

Епифан отстранил набежавшего было мечника и сам вынес меч. Князь обхватил рукоять меча узкой, без мизинного пальца ладонью и ловко ударил концом меча по глине. Ком развалился, и обнажилась бело-жёлтая туша лебедя, заляпанного глиной прямо с перьями. Перо обгорело, но почти не дало запаха, зато на диво сильный и пряный дух истомлённого в глиняном панцире лебедя растёкся по лесной поляне и, казалось, достиг озера, поблескивавшего за деревьями.

— Блюдо!

Перейти на страницу:

Похожие книги