В терему, в большой стольной палате, встречала княгиня Елена (не пустил её муж на бабий сбор). Дмитрий вошёл первым, снял лёгкую соболью шапку, помолился в красный угол. Княгиня Елена в расписном, голубом, как небо, сарафане шагнула навстречу к нему и поклонилась большим обычаем, коснувшись рукой намытого дожелта пола. Две разодетые в белые сарафаны теремные девки тоже поклонились, но только в пояс, держа в руках "честной поклон" — одна хлеб-соль на шитой холщовой утирке, длинной и новой, хоть на божницу вешай, вторая держала глиняный кувшин и серебряную чашу.
пропела Елена и опять поклонилась, блеснув серебром шитого сарафана.
Теремная девка налила в чашу вина и ждала, когда княгиня возьмёт у второй хлеб-соль и поднесёт. Дмитрий поцеловал пахучий подовый каравай тепло и сладостно, потом отломил корку, макнул её в соль и съел. Не успел отдать каравай Бренку, как княгиня приступила с чашей. Пригубила сама и подала Дмитрию. Он перекрестился, принял чашу и стал пить. А девки теремные громко запели:
Дмитрий выпил чашу и трижды поцеловался с хозяйкой. Он прошёл к столам, а рядом с княгиней теперь встал хозяин. Княгиня подносила каждому гостю чашу, тот выпивал. Князь просил поцеловать его жену, но каждый гость просил Серпуховского сделать это сначала самому. Серпуховской целовал, за ним целовал гость и проходил к столам с шутками. Шутки сыпались и от порога, и с рундука, где оставались пока менее родовитые и потому особенно весёлые люди — Митька Монастырёв с Кусаковым и Мининым, толстяк Олешинский. Митяй прошёл к столам вторым, он уже благословил хозяйку и терем её и теперь взирал на столы, за которые степенно, по указанию Серпуховского и в строгом порядке (не посадить бы худородного ближе к князю, чем нарочитого!) рассаживались гости. Шурша добротными, вышитыми длинными рубахами, разглаживая бороды, сидели плечо к плечу соратники Дмитрия. Великий князь засмотрелся на их лица, разглаженные от дум сладким часом гостевания. Серпуховской уступил своё место в красном углу, в голове стола великому князю, а сам сел на столец, что был ступенью ниже. Столы тянулись во всю палату и загибались к порогу. Там, за "кривым" столом, усаживалась малая дружина и уже слышался голос Тютчева — кого-то уж подрезал языком своим. Он ныне женился на пленнице выкупленной, что оказалась дочерью нижегородского купца...
— Елена! — Серпуховской подал жене знак, и та вынесла тяжёлую золочёную булаву.
— Ах, хороша-а! — крякнул Кочевин-Олешинский при виде дорогой вещи.
— Это тебе, великой княже, для уряду за сим столом: кто лишне изопьёт — с булавой повенчается! — С этими словами Серпуховской подал булаву Дмитрию.
— Митька! Это про тебя! — воскликнул Кусаков. Столы сдержанно засмеялись, посматривая на Монастырёва.
— Да минет хороброго вояку булава! — сказал Дмитрий, и все поняли: Митька отныне в любимцах у великого князя.
Владыка Митяй осенил стол крестом, изрёк краткое слово о Петре и Павле и ещё раз осенил крестом питьё и еду. Он был велеречив, громогласен и сладкозвучен. Ласково постреливал глазом на великого князя и брата его, и Дмитрий уже в который раз дивился: почему недолюбливают сего учёного пастыря? Пир надо было править великому князю, и он, редко делавший это, старался вспомнить подсмотренные в детстве пиры, что правил его отец, и посылал со слугами кубки и яндовы именитым гостям. Прежде самому хозяину, потом — ближнему воеводе Тимофею Васильевичу Вельяминову. Мрачен он и суров. Мрачен, что схоронил тысяцкого, брата своего, суров потому, что сбежал племянник Иван, в Орду спроважен с Некоматом... Только бы не заговорили про это за столом, но как тут не заговорят? Заговорили!
— Митрей Иванович, князь наш великой, дозволь слово молвить! — начал Акинф Шуба на правах двоюродного брата Серпуховского. С лица они едины, только усы у Шубы вниз канули и голосом тонок...
Дмитрий кивнул неохотно.
— Каково разумеешь, великой княже, о Некомате?
— За измену в ответе он будет! А покуда я поял себе все деревни его и терем московский! Ладно ли створил, бояре?
— Ладно, ладно!
— Так, так!
— А с Ванькой чего делать станешь? — не отставал Шуба.
Вот привязался, дурак, не вовремя. Тимофей головой поник, воеводы заёрзали по лавкам, а у Морозова уши так раскраснелись, хоть лучину прижигай...
— Молодо-зелено... — проговорил Кочевин-Олешинский, но Дмитрий не поддержал его, однако и не ответил. Он смолчал и так же молча послал чашу мёду Шубе.
Столы придавил груз раздумий, да и до веселья ли, когда году не проходит, чтобы не садилась Москва на коней. Так ли было при Калите или Иване Красном? Четыре десятка лет не видала Русь набегов, и вот при Дмитрии началось... В чём тот горький заквас? Не он ли, Дмитрий, повинен?