От знакомого Роже узнаёт, что его засадила жена. До сих пор ему, при всей ненависти к ней, такое и в голову не приходило. Он и теперь ждет, что она придет и утешит («стокгольмский синдром»!), но ее нет; спустя месяцы он решает отомстить и обретает спокойствие: вынашивать месть — значит быть при деле. Просидел два года, вдруг пришел любовник жены и сказал, что его освобождают благодаря ее хлопотам (на самом деле хлопотали друзья). Вернулся домой, началась жизнь в притворстве, но физическая страсть воскресла и сопротивляется ненависти. «Роже, ощущая, что достаточно ему протянуть руку, достаточно ему бросить взгляд, и его тут же окутывают волны нежной привязанности, порою забывал о своих ужасных подозрениях». Он уже не верит, что жена на него донесла, и с тем же тупым упорством, с каким прежде искал доказательства ее пороков, ищет свидетельства невинности. «Случалось, что среди ночи он вдруг просыпался от страшного кошмара — ему мерещилось, будто он все еще узник и томится в зловонной камере на жестком ложе… затем он вдруг обнаруживал, что он у себя в спальне, где мягко светит лампа под алебастровым абажуром, что он покоится в мягкой постели под шелковым балдахином, а рядом спит сном праведницы Сильвандир, эта пылкая сирена, любострастная чаровница, красавица с черной душою… И тогда Роже охватывало яростное желание сжать эту женщину в любовном объятии, прижаться губами к ее губам, задушить и упиться ее последним вздохом; при этом он говорил себе, что если в жизни она принадлежала не только ему, то уж в смерти по крайней мере будет принадлежать ему одному. Однако шевалье выполнял только первую часть своего порыва…»
Наконец он точно узнал, что жена виновна, сговорился с тунисским работорговцем, что тот ее купит, нанял головорезов разыграть похищение, наврал в полиции, что жена утонула, стал «вдовцом», не погнушался получить наследство, обручился с Констанцией. Но ему тошно, страшно, он откладывает свадьбу, тут приезжает персидский посол с женщиной — Сильвандир. Взаимный шантаж: «посол» оказался мошенником, Роже будет молчать, Сильвандир тоже, все довольны.
17 февраля 1842 года в академию избрали престарелого политика Паскье (обыграл де Виньи) и философа Баланша. Ну, эти долго не проживут. 24 февраля — оглушительный провал «Лоренцино», трудно сказать почему, пьеса хорошая, скорее всего, она не соответствовала духу Французского театра, а Дюма упорно стремился именно туда. Зато путевые заметки «Сперонара» имели успех, писал продолжение — «Капитан Арену». Заработал, анонимно поучаствовав в написании комедии Шарля Лафона «Соблазнитель и муж», написал по заказу издательства «Маэн и Кормон» биографию Жанны д’Арк «Жанна Дева». По Италии гастролировала французская труппа актера Долиньи с «Антони» и «Дарлингтоном», цензура запрещала: автор, говорят, аморальный. Дюма отвел Долиньи к издателю Баттелли, который занимался «Галереей Уффици», сговорились изменить названия и назвать автором Эжена Скриба, деньги пополам. Скриб — оплот морали — не возражал. Новости из Франции: умер академик Жан Роже, де Виньи и Сент-Бёв выдвигались, 4 мая проиграли филологу-латинисту Анри Патену. В июне во Флоренцию приехал на каникулы двадцатилетний студент военной академии Жозеф Бонапарт (сын Жерома) и, как когда-то Фердинанд Орлеанский, раскрыв рот бегал за Дюма. Тот очень нуждался в «младших братишках», привязывался быстро и горячо, день-деньской говорили о Наполеоне, 26 июня поехали на Эльбу, потом на соседний остров Монте-Кристо; Дюма обещал когда-нибудь написать книгу с таким названием. Вернулись 13 июля, 18-го он пришел обедать к Бонапартам, и там ему сказали, что случилось несчастье. «Две мысли одновременно промелькнули в моем мозгу: мои дети и — наследный принц. Но это не могло касаться детей: если бы с ними что-то случилось, известили бы меня и больше никого».
13 июля Фердинанд Орлеанский погиб в дорожной аварии. «Я больше ничего не видел, не слышал, только биение собственного сердца, повторявшего: „Умер! Умер! Мертв!“», — писал Дюма в «Вилле Пальмиери» (и много лет спустя почти теми же словами в «Новых мемуарах»). «Когда? — спросил я. — 13 июля, в четыре. — Я сел. 13 июля! Что я делал в тот день? Посетило ли меня предчувствие? Нет, ничего; я провел тот день как другие дни, даже веселее; Господи! в тот час, когда он умирал, я, наверное, смеялся…» «Его смерть и смерть мамы были для меня самым страшным несчастьем, которое потрясло меня до полного отчаяния… В его голосе, его улыбке, его глазах было магнетическое очарование, какого я не встречал ни у кого, ни у одной, даже самой соблазнительной, женщины, ничто и близко не могло сравниться с этой улыбкой, этим голосом. Часть моего сердца лежала в гробу…» Счастливый XIX век, когда мужчинам не нужно было притворяться бесчувственными мужланами, чтоб их не обвинили в неподобающей нежности к другу.