Шофер дико взглянул на меня и быстро ушел в столовую. Вернулся он так же быстро. За ним шел буфетчик.
— Смотри, что ты с ним сделал! — нажимая на каждое слово, чтобы он не вздумал выкручиваться, сказал я. — Он умер!
Буфетчик поглядел на Семенова, показал в улыбке желтую полоску зубов и сказал:
— Нисява... — и ушел.
— Как нисява? Он умер! — вскричал я, боясь, что буфетчик сбежит, скроется.
Но он ушел.
— Надо милицию, — сказал я шоферу.
— Я схожу, — сказал шофер, но тут вернулся буфетчик. Он нес кружку чая.
— Его мала-мала машина дыши газом... Ночи не сыпи... Чай ныада.
Он приподнял голову радиста и стал вливать в него горячий чай. И Семенов, не открывая глаз, стал глотать, как птенец. А я, сначала тихо, а потом во весь рот, захохотал. Хохотал до слез, до того, что уже стало больно в груди. «Ах ты, черт возьми, значит, он надышался отработанным газом и свалился в обморок, а я подумал, что он умер. А он жив, жив, голубчик! И «иголыка» тут ни при чем».
Потом мы вместе благодарили буфетчика за лечение, и, как мне казалось, я, пожалуй, даже больше и крепче тряс руку ему, нежели Семенов. А буфетчик улыбался, показывая длинные, желтые, как у кролика, зубы и говорил:
— Нисява... нисява... зуб мала-мала боли — иголыка ныада... Нисява... — И он протянул мне мою иголку. — Умилай не нада. Живи нада... Живи!
Невысказанная благодарность
Получил письмо.
«Уважаемый т. Воронин! Во время войны, в августе 1942 года, произошел со мной случай, запомнившийся мне на всю жизнь. Благодарность к человеку, имени которого я не знаю, тоже храню многие годы.
Сейчас мне семьдесят лет. В бессонные ночи, одна, по-стариковски вспоминая прошлое, я подумала: не могли бы Вы описать этот случай? Может быть, его прочла бы и та, о которой я хочу рассказать. Жизнь моя на склоне, и, хоть запоздало, моя благодарность дошла бы до нее.
Итак, была война. Блокада. Первые воздушные бомбежки. И мы, перепуганные женщины с детьми, выбегали из своих квартир, но почему-то не спускались в бомбоубежище, а оставались на лестничных площадках и молча стояли в темноте, будто опасность здесь была меньше, чем в квартире. Почему это мы делали, не знаю. Может, помогало единение. Все мы были беззащитные, перепуганные. И только позднее стали уходить в бомбоубежище. Удивительно, как быстро у моего старшего сына — ему было семь лет — выработалось предчувствие опасности. За несколько минут до начала тревоги он уже начинал нервничать, торопить меня, хватать за руки, тянуть вон из квартиры, и мы бежали в бомбоубежище. И только успевали спуститься, как начинался вой сирен.
Бомбоубежище находилось в полуподвальном помещении с тяжелыми сводами. В нем сын успокаивался. Становился оживленнее. Заводил игры с ребятами и возвращался ко мне с осколком снаряда. Их достаточно было на улицах. И ребята хвастали друг перед другом, у кого больше, обменивались. Какое тогда было напряженное время! Никто не улыбался. Создавалось такое впечатление, будто у всех одинаковые лица. Это не только от опасности. От голода. Мой старший сын находился в детском садике. Конечно, и там было с питанием тяжело. Но все же кое-что детям перепадало помимо карточек. Как-то пришла я к сыну, и он рассказал мне о заведующей садиком. Она умерла и пролежала весь день в комнате, где играли дети. Умерла от голода, не посягнув на детский паек.
Весной сорок второго шла я, с трудом одолевая горбатый мостик через Фонтанку у Летнего сада, и встретила подругу. Она с трудом узнала меня: такая я была страшная. Плача, она рассказывала о муже; он умер и вот уже целый месяц лежит дома, и она никак не может его похоронить, а на улицу вытаскивать, чтобы подобрали и свалили в общую могилу, не хочет.
Это все страшное я к тому Вам рассказываю, чтобы Вы поняли, из какого ада я вырвалась с семьей — с матерью и двумя детьми. Но радости не было. Тупое безразличие владело нами, верно, потому, что и мама, и я были дистрофиками. Муж мой с первого дня войны был в армии, на Ленинградском фронте.
Сначала мы ехали на пригородном поезде. Нас перегоняли с ветки на ветку, пока мы не попали на линию, ведущую к Ладожскому озеру. По ней мы доехали до пристани. Здесь очень долго ждали парохода. Не мне Вам говорить, как было опасно в ту пору плыть по Ладоге, так что, думается, и нечего бы спешить, ну, а что было позади? Вечером погрузили нас, всех эвакуированных, в трюм. Тесно и темно было в нем. Плакали дети, стонали больные. И так всю ночь. И только об одном я, да и не только я, а все матери, молила судьбу, чтобы не обнаружили наш пароход немцы. Слава богу, этот ужас нас миновал. В дождливое, холодное утро вышли мы на берег. Нас тут же погрузили на машины и привезли в чистое открытое поле. Там были эвакуационные пункты. Нам выдали хлеб и сыр. Шел дождь, а укрыться было негде. Мы с мамой, как могли, прятали детей, а сами мокли, зябли, хотя и стояла середина лета.