В Демьяновске Ковалев вышел вместе со стариком.
— Не скажете ли, где городская больница? — спросил он.
И опять старик строго и чуждо посмотрел на него и ответил еще суше:
— Это почему ж не скажу? Вот пройдешь прямо, а потом свернешь на Покровскую. А там спроси, тебе каждый покажет. — И, помолчав, удовлетворенно заметил: — Горе-то, как видно, всех равняет...
Ковалев, не понимая хмурости этого старика, неловко улыбнулся и, притронувшись к шляпе, поспешно зашагал к Покровской.
Демьяновска он не узнавал. Это уже не было захолустье с деревянными похилившимися избами, с развороченной, полной воды в колеях дорогой, с дощатыми прогибающимися мостками. Город, с двухэтажными каменными домами, с магазинами, в витринах которых стояли и сидели манекены в шляпах и платьях, с асфальтированными тротуарами, начинался от вокзала и уходил во все стороны. И, возможно, потому, что ничего знакомого тут не видел Ковалев, город не произвел ни грустного, ни радостного впечатления, какое обычно бывает при посещении мест, связанных с чем-то дорогим. И только удивительно было сознавать, что это то самое захолустье...
По тротуарам переметало листья, забивало их в углы подъездов, в подворотни, к заборам. Бежали из школы первоклассники в новеньких формах с непомерно большими портфелями. Озабоченно шли женщины, неся в кошелках продукты. Нет, ничего знакомого тут не видел Ковалев. И вдруг, грохоча на стрелках, весело названивая, вывернулся из-за угла трамвай. Старенький вагон, выкидыш большого города, с неуклюжей дугой, с висячей подножкой, с «колбасой» на задней стенке вагона. И словно сразу пахнуло на Ковалева годами юности. Сколько раз вот на таком трамвае он ездил с Ксюшей в институт, как порой они мерзли, стоя на открытой площадке вагона, как злились на его медлительность... Было в этой встрече что-то очень грустное, от чего не уйдешь, не откажешься.
Покровская оказалась широкой, длинной улицей. Ковалев шел по ней долго, чуть ли не до конца ее. Потом, спросив, как дальше идти, шел уже переулками, проездами, пока не остановился у железных решетчатых ворот больницы. Спрашивать, где проходит панихида, не пришлось — висело объявление.
Уже у ворот он услышал медные траурные звуки духового оркестра. Было мгновение, когда он хотел остановиться, не идти в Красный уголок, где проходила Гражданская панихида. Зачем эта последняя встреча? Проститься? Но ведь ей теперь ничего не нужно... А ему? Зачем ему? И все же стал медленно подниматься по широким выбитым ступеням каменной лестницы. Он взбирался будто на крутую гору. И наконец наступил тот последний шаг, который поставил его на порог, и он увидел ссутуленные спины людей, обнаженные головы и за ними, в просветах, в зелени и поздних осенних цветах, пламенеющий кумачом на длинном столе узкий гроб.
Духовой оркестр играл шопеновский марш. Протяжные, наплывающие из глубин горя и страданий, эти звуки еще более усиливали боль по утраченному. Многие плакали. Ковалев тихонько, по полшага, стал приближаться к той, с которой когда-то думал прожить всю жизнь.
Даже и теперь, под белым покрывалом, было видно, какая она маленькая. На груди ее острыми бугорками выпирали сомкнутые руки. Строгое, застывшее лицо было замкнуто. Он узнал ее и опустил голову.
В наступившей тишине послышался приглушенный старческой хрипотцой неторопливый голос. У гроба стоял сутулый старик. Голова его, как-то странно прижатая к левому плечу, натягивала сухую кожу обветренной шеи.
— Это теперь в Демьяновске спокойно, — говорил он, смотря на Ксению, — а тогда ночью не покажись. Тяжелая была обстановка. Как вам известно, коллективизация шла... борьба с кулачеством. Стреляли в меня... Ксения Ивановна пули достала из груди и вот отсюда, — он показал на шею, — на память дала мне. — Старик разжал ладонь, и все увидели две сплюснутые почерневшие пули.
Ковалев вспомнил, — действительно, тогда было такое время. Но уехал-то он по другой причине. Он больше не мог оставаться в захолустье. Ему разом, на всю жизнь опротивела деревня с ее тараканами, клопами, вонью в избах от телят и пеленок, с ее бескультурьем, когда верят больше знахарю, чем врачу. У него перехватывало горло от одной мысли о том, что приходится спать на полатях, на печи, в ворохе нагретого, дурно пахнущего тряпья, есть из одной миски со всеми. Он не мог жить в деревне.
— Я готовил себя не для такой скотской жизни! — возмущенно говорил он Ксении.
— Но ведь ты же комсомолец!
Но он и слушать ее не хотел. Домой, только домой! В город, где чистота. Где есть электричество, квартира... Сначала поживем с родителями. Потом найдем отдельную... Он торопливо собирал вещи, запихивал их в мешок.
— Ну, что же ты? — крикнул он Ксюше.
Она ничего не ответила. Чужими глазами смотрела на него.
— А, капризы! Ну и оставайся! — Был он тогда молод, горяч. — Оставайся! — крикнул он уже в дверях, думая, что она побежит за ним, остановит.