— Какой ты счастливый. А я никогда не видела отца. Он погиб на войне... И мать плохо помню.
У нее были маленькие руки. Когда она здоровалась, то ее рука терялась в его руке.
— Ты, наверно, очень сильный. Да?
— Не очень, но сильный.
— Я прямо тебе завидую. У врача должны быть руки уверенные. А у меня... — Она протягивала свои руки ладошками кверху.
Он смотрел и удивлялся: «Ну, просто руки ребенка».
Ковалев в замешательстве подошел к окну. Он понимал всю бессмысленность воспоминаний. Прошло три десятилетия. Она прожила свою жизнь. Он доживает свою. К чему все эти мысли о прошлом? Зачем они?
На улице стоял октябрь. Но день выдался сухой, ясный. Солнце косым лучом упиралось в стену, освещая угол большой картины в тяжелой бронзовой раме. И этот весело освещенный угол — край леса с куском голубого неба — в какой-то странной связи с прошлым напоминал то время, когда он, Ковалев, жил с Ксюшей.
— Гога!
В дверях кабинета стояла жена. На ней был шелковый японский халат с летящими птицами, тростинками камыша, маленькими фигурками человечков.
— Завтрак давно готов, — с мягким укором, улыбаясь, сказала она.
— Я не буду завтракать, — отрывисто отозвался Ковалев, раздражаясь на это глупое и такое неуместное сейчас «Гога» и на «птичий» халат жены.
— Что с тобой? — недоуменно пожав пышными плечами, спросила она. И, словно догадавшись, поспешно подошла к нему. — Буров не отдает долг?
Это было единственное, что за последнее время омрачало ей жизнь. Не имея привычки давать в долг, они почему-то решили помочь Бурову, давнему другу их дома, и теперь она терзалась мыслью: отдаст или не отдаст деньги этот злосчастный Буров?
— Господи! — вырвалось у Ковалева. — Неужели ты не можешь понять, что у меня, как у всякого человека могут быть свои и радости и горести. Неужели даже час нельзя принадлежать себе?
— Ну хорошо, хорошо! — повышая голос, придвинулась к нему жена. — Можете оставаться сколько угодно с самим собой. — Когда она обижалась на него, то переходила на вы. — И давно пора сказать, что я вам надоела. Люди в вашем возрасте бесятся, бросают семьи... Что ж! — Последние слова она произнесла со слезами в дрожащем голосе. И, прижав пухлые короткие пальцы к полной груди, покачиваясь, вышла.
— Ай-ай-ай-ай-ай! — простонал Ковалев и обхватил голову руками, сцепив на затылке пальцы.
Когда этот приступ раздражения и бессилия перед глупостью прошел, он еще раз прочитал сообщение.
— Город Демьяновск... — прошептал Ковалев и вспомнил, что это был тот самый городишко, а вернее какое-то захолустье, куда его послали с Ксюшей после окончания института. «Значит, там она и прожила всю свою жизнь? — с жалостью и чувством вины перед ней подумал Ковалев и тут же решил: — Надо что-то сделать... Надо хотя бы проститься с ней...»
— Я уезжаю. Надо проститься с товарищем, — сказал Ковалев жене. Он хотел объяснить, с каким товарищем, как проститься, но жена, протестующе подняв руку, остановила его:
— Можете не только прощаться. Можете навсегда уехать с ним!
Электричка, трубно гудя, проносилась мимо пустых полей, опаленных осенью перелесков, потемневших от дождей пригородных поселков. День, солнечный с утра, затянулся серыми тучами. Они шли сплошняком, в несколько рядов — нижние с лохматыми дымящимися краями, над ними густые, с черными подпалами, и, накрывая их, раскинулась по всему необъятному небу непробиваемая холодная мгла. Все это было тяжелое, слитное, и не верилось, что где-то там, за тучами, есть солнце. И от этого, на что бы ни смотрел Ковалев, все казалось ему невеселым, отжитым. Мелькали голые деревья с черными обугленными ветвями, желтела опавшая листва.
Он глядел в окно, а в памяти вставало давнее. Вот по этой же дороге он ехал тогда с Ксюшей. Поезд еле-еле тащился, подолгу простаивая на каждом полустанке. В вагоне было душно. Народ стоял даже в тамбуре. Но им повезло. Они лежали на полке, смотрели в верхнюю часть окна и украдкой, чтобы никто не заметил, целовались.
— Я люблю тебя... Я тебя очень люблю, — шептала Ксюша.
Он чувствовал на щеке ее горячее дыхание, видел большой, с синеватым белком, глаз, вздрагивающие ресницы, восторженно приподнятую бровь и радовался, что все это принадлежит ему. Радовался тому, что вот они, двое молодых врачей, едут неведомо куда и там будут жить, будут вместе... Тогда была тоже осень, но она не угнетала.
Торжественный трубный звук плыл впереди электрички. Выходили пассажиры. Все меньше оставалось людей в вагоне.
Ковалев зябко поежился.
— До Демьяновска, не скажете, далеко еще? — спросил он соседа, длинноносого старика, одетого в поношенный ватник.
Тот хмуро посмотрел на него, остановился взглядом на велюровой шляпе, на бобровом воротнике и сухо ответил:
— Чего ж не скажу — скажу. Вот проедешь две остановки и слазь.
Ковалев удивился. Оказывается, всей езды было не больше двух часов. А тогда они тащились чуть ли не целый день. Помнится, на какой-то станции он бегал за кипятком. На другой покупал вареный рассыпчатый картофель. Ксюша смеялась, принимая все это в окно. И опять они ехали, тесно прижимаясь друг к другу.