Долго, больше часа, он сидел один на один с начальником партии. Никто из нас не слышал, о чем он говорил с ним. Но, странное дело, откуда-то стало известно, что Володя вскоре будет отозван, а точнее — снят с работы. И хотя он после отъезда начальника экспедиции продолжал руководить нами, каждому было ясно — дни его сочтены! Почему? А черт его знает почему! Может, потому, что он начисто порвал все с Нонкой, чтобы немного выбелиться в глазах общественности. А может, и потому, что стал ежедневно мотаться на трассу и там вышагивал с добрый десяток километров, загоняя реечников, чтобы определить наиболее выгодное направление для будущей дороги. И это тоже для того, чтобы как-то укрепить свой авторитет, точнее — напомнить о своих незаурядных способностях, а они у него были. Но ни то, ни другое не помогло ему. Его отозвали в тот день, когда он перечеркнул тоннельный вариант, заменив его небольшим удлинением. При других обстоятельствах его ждала премия. Тут же прошло без внимания. Больше того — то, что было протрассировано до Ленькиной смерти, вызвало сомнение: может, и там есть места, которые можно решить более выгодно. И с этой целью было создан специальный отряд, в который включили и меня.
В тот день, когда я собирался туда, сворачивала свои манатки и Нонка. Ей по многим причинам нельзя было оставаться в нашей партии. Но главная из них — то презрение, которое выражали ей наши сотруднички. Нет, я не оправдывал ее, только когда тетя Поля нарочно обнесла ее за завтраком кружкой чая, и все заухмылялись, и Нонка выскочила из-за стола и забилась в судорожном реве, то я сказал, что лучше бы нам ее не судить, потому что мы сами-то не лучше. Ведь знали же, видели, как она путалась с Володей, но тогда, при начальнике партии, молчали, молчали даже и тогда, когда бедняга Ленька пускал на распыл свое честное сердце, так чего же теперь показывать нам свое благородство и смелость, когда нет никакой угрозы. И еще я сказал, что это не благородство и смелость, а такая же подлость, как и тогда, когда мы предавали Леньку своим молчанием. «Ведь молчали же, молчали?» — зачем-то еще спросил я. И, не дожидаясь соответствующей реакции со стороны родного мне коллектива, вскинул рюкзак и вышел из барака.
Последние дни снег не валил, ветра не было, по натоптанной тропе идти было легко, и я в дурном настроении пошагал к началу участка.
Старые счеты
Дом горел ярко и дружно, будто подпалили его сразу с четырех углов. И тьма отодвинулась на край села, и не было кропящего дождя, который заладил было к вечеру, и не было покойного безмятежия уснувшей деревни. И только августовское небо, черное, какое бывает всегда ночью в пожары, еще ближе придвинулось к земле, как бы пытаясь узнать, чего там опять натворили людишки.
— Васьки Топлякова работа! — кричал с дороги старый Морков.
Рядом с ним крестилась его старуха, высокая, костлявая, в темном платье. Сам же Морков был в одной нательной рубахе и потому особенно заметен в белом среди других, стоявших плотной стеной и молча взиравших на то, как высоко, кувыркаясь, взлетают полыхающие, словно в газовых накидках, выброшенные головни, как отрываются в небо языки огня и как весело трещат, сгорая на ветру, тонкие пластины щепы.
Дом горел ярко и дружно, и отстаивать его было так же невозможно, как невозможно было и проникнуть в него, чтобы хоть что-нибудь спасти:
— Васька Топляков поджег, больше некому!— озираясь на темный с черными в красных отблесках окнами дом Василия Топлякова, кричал все с большей яростью старый Морков. И причины на такое тяжкое обвинение были. Не раз грозился Василий Топляков отомстить за свою поломанную жизнь Моркову, хотя Морков и оправдывался и тогда и много поздней, ссылаясь на сложную обстановку и несознательность масс. Но что ему, Василию Топлякову, были эти оправдания? И, подвыпив, если доходил до пьяного угара, он плакал, и, страдая, кричал, что жена ему — тихая Пелагея — всегда была постылой, а любил он только Татьянку, и стучал тяжелым кулаком по столу, и в безысходной тоске крутил головой...
Давно это было, в тридцатом году, в разгар коллективизации. Тогда поставил его, Ваську Топлякова, еще совсем зеленого парня, председатель колхоза Андрей Морков, кубатый, резкий человек, сторожем на конюшню. А Васька, вместо того чтобы охранять лошадей, следить за порядком, убежал к девчатам на посиделки, а оттуда ушел с Татьянкой Белоруковой в поле и всю ночь простоял перед ней, как перед березкой, а в это время на конюшне ожеребилась кобыла — и как уж случилось, но придавила жеребенка насмерть.
— Твой недогляд, — испепеляя Ваську взглядом провалившихся от бессония глаз, сурово сказал Морков.
Васька стал выкручиваться — что, мол, всего на минутку отлучился по надобности, но Морков тут же оборвал его:
— Ври больше! Или кто другой был с Татьянкой?
И отдал Ваську под суд.
— Зря это, и в своем хозяйстве случается такое, — заговорили мужики. — К тому же молодой.
Но Морков был непреклонен.