Мавр не мог жить, не мог обходиться без шутки. Не мог, а возможно, не хотел и меня оставлять без нее. О чем же и как нам разговаривать, если оба однажды и навсегда отречемся от издавна полюбившегося интимно-откровенного общения? Чем так, лучше вовсе не встречаться и не разговаривать! А это совсем несусветная чушь!
И все, как было до «репетиции», так и осталось. За исключением одного: ни в коем случае не превращать в шутку то, что может обернуться болью…
На следующее лето Дед поехать в Коктебель не мог: наступила пора удалять катаракту. За все время, что мы там жили, из Минска не было ни одной весточки, и я не знал, чем окончилась операция. Так и прошло все лето.
Вернулся домой — и к Мавру:
— Ну как?
— Никак,— равнодушно и вяло ответил он, полулежа на тахте.— Измучили, измотали. Теперь успокаивают: потерпите месяц-другой, зрение начнет возвращаться.
Ни тон, каким это было сказано, ни внешний вид, ни явная подавленность не понравились: все чужое, не мавровское. «Потерпите…» «Начнет возвращаться…»
Он явно не хотел продолжать невеселый разговор и, верный своей привычке круто менять тему, поинтересовался:
— Знакомые летом были?
— Долматовский… Куняев… Дудин…
— А из наших?
— Как обычно, Гурский и Последович.
Вспомнив шутливое стихотворение, однажды прочитанное Евгением Долматовским на пляже, я попытался хотя бы немного развеселить Деда:
— Хочешь послушать про серого козла?
— Давай,— безразлично кивнул он.
Стараясь подражать интонации автора, я начал:
Да, друзья, на фронте всякое бывало.
Видел я однажды серого козла:
Голову скотине напрочь оторвало,
Я свою пощупал — вроде бы цела…
Раз сижу в землянке, чайник закипает,
Вдруг раздалась очередь у дзота моего.
Я гляжу на чайник — чайник протекает,
Я себя пощупал — вроде ничего…
Мы пришли с победой, мы отвоевались.
Встретил я недавно друга своего:
На груди у друга — ордена, медали,
Я свою пощупал — вроде ничего…
— Ничего,— уныло повторил Дед последнее слово рефрена. И вдруг ни с того ни с сего огорошил вопросом: — Скажи откровенно, ты в потусторонних духов веришь?
Я растерялся: этого еще не хватало! До мистики докатился! А он, не дожидаясь ответа, убежденно продолжал:
— Да, да, не удивляйся… Пускай не в духов, а в возможность разговаривать с ними…
— Спиритизм? Чепуха несусветная! Неужели ты, именно ты способен поверить мазурикам и шарлатанам?
— Вот-вот… Достань-ка из среднего ящика, из стола, лист бумаги. Должен сверху лежать… Достал?
— Да.
— Что на нем?
— Какой-то круг нарисован. И буквы написаны, как будто весь алфавит.
— Возьми его, и пойдем к тебе.— Дед, покряхтывая, спустил ноги с тахты.— Заодно прогуляюсь. Надоело дома сидеть.
Возражать? Бесполезно: если решил, все равно настоит на своем. А он уже начал неловко, неуверенно натягивать пиджак, ощупью нашел шляпу. И еще раз, не терпящим возражений голосом:
— Пойдем.
Осторожно, очень медленно я вел его под руку вниз по улице Энгельса от дома, где Мавр теперь жил, до нашего пятиэтажного на Янки Купалы. Все время смотрел под ноги, предупреждая о неровностях тротуара: как бы не споткнулся. И еще медленнее, еще осторожнее, с остановками на каждой лестничной площадке, мы взобрались, наконец, на мой пятый этаж.
Дед долго сидел на стуле, унимая одышку. Расслабленный, потный. А я мысленно на чем свет стоит костил себя за согласие на эту нелепую прогулку: ему же восьмой десяток пошел, неужели не мог сообразить, что такая сверхнагрузка — не по возрасту?! Назад пешком не пущу, вызову такси: по уличной крутизне не доберется.
— Расстели бумагу на столе,— нарушил суматошные мысли голос Мавра,— и попроси Валю принести чайное блюдце.
Не понимая, что происходит, жена блюдце принесла.
— Сделай на верхней кромке риску карандашом и положи блюдце вверх донышком в центр круга.
— Готово.
— Теперь садитесь оба и легонечко, как я, опустите кончики пальцев обеих рук на донышко. Опустили? Чуть-чуть касайтесь, не нажимать! И, что бы ни произошло,— ни звука!
Я чувствовал: еще минута, и расхохочусь… Одно удерживало: пускай развеется, отвлечется дурацкой «телепатией» от своей удручающей послеоперационной тоски…
Минут, наверное, десять, а быть может, и дольше, Дед хранил сосредоточенно-торжественное молчание. Молчали и мы с женой, старательно подражая ему. Наконец прищурил глаза, оставив лишь узенькие щелочки между морщинистыми веками, и шепотом спросил:
— С кем хочешь говорить?
Я прикусил губу, чтобы не фыркнуть.
— С Львом Толстым!
— Попробуем вызвать. Думайте только о нем.
И вдруг блюдечко двинулось по кругу, начертанному на бумаге. Медленно-медленно, от буквы к букве, пока не уперлось и не остановилось карандашной риской на «Л».
— Вы, Лев Николаевич? — глуховато прозвучал вопрос Деда.
И блюдечко опять двинулось, минуя черточкой-риской букву за буквой. Движение останавливалось лишь дважды, на «Д» и «А». Наконец Мавр облегченно вздохнул:
— Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, ваше мнение о сидящем напротив меня человеке?
Движение стало быстрее, не плавное, а рывками, и я, продолжая наблюдать за черточкой, прочитал по ее остановкам:
«X л ю п и к»