Творческие собрания секции детских писателей нашего Союза Иван Михайлович всегда посещал охотно, и чем больше прожитых лет оставалось позади, тем сильнее возрастал его заботливый интерес к одаренной молодежи. Мы сидели обычно рядом, и я видел, насколько внимательно прислушивается Дед к обсуждению рукописи начинающего автора, стараясь беспристрастно разобраться в достоинствах и недостатках ее. Для него не существовало однозначного приговора: или — «плохо», или — «хорошо». Если «плохо», так почему, в чем конкретно, по существу написанного, а не обтекаемо «в общем и целом». Если «хорошо», так что новое, нужное, ценное для будущих читателей — детей дает автор. Иной раз, не ограничиваясь обычными короткими репликами и замечаниями, Янка Мавр и сам выступал с обстоятельным разбором некоторых спорных произведений, никогда, впрочем, не «гробя» их «на корню», а стараясь помочь растерянному от смущения молодому прозаику уяснить и понять допущенные им просчеты и недоделки в построении сюжета, в раскрытии образов героев и в языке повести или рассказе. Делал он это не без затаенного умысла, по двум причинам: и чтобы неискушенному в литературе новичку помочь, и чтобы охладить пыл чересчур решительных критических «рубак», зачастую способных своею ортодоксальной «принципиальностью» выбить почву из-под ног, убить веру в себя даже у действительно талантливого, но пока малоопытного писателя.
Чересчур решительные понимали: в присутствии Янки Мавре без веских на то оснований и доказательств особенно не поораторствуешь. И, с опаской за самих себя, старались воздерживаться от краснобайской критической «рубки».
Находились ораторы иного рода. То ли из дружеских побуждений, то ли чтобы свое красноречие с блеском продемонстрировать, начинали напропалую, безудержно славословить-хвалить явно скороспелую, недоработанную повесть или рассказ.
Я чувствовал, как постепенно распалялся сосед: поерзывает на стуле, беззвучно шевелит губами, все быстрее перебирает пальцами сложенных на животе рук. Взорвется? Одернет едкой репликой источающего словесную патоку? Или так недвусмысленно хмыкнет по его адресу, что весь зал хохотом зальется? Вывале и так, и всегда по-новому, неожиданно. А то и совсем просто: толкнет меня локтем в бок, мотнет головой в сторону трибуны,— мол, смотри и внимательно слушай. И тут же — вполголоса:
— Сейчас закукарекает от восторга.
Мгновение — и славословию конец, «защитника» будто ветром с трибуны сдуло. По залу проносится вздох облегчения. И все видят, как до корней волос краснеет «подзащитный», отныне и навсегда уяснивший, что на «дружеском» славословии в литературу не войдешь…
Еще больше доставалось от Деда любителям выступать по любому поводу и вопросу. Стоит такой на трибуне, давным-давно исчерпал отведенный регламент и кроме себя самого не слышит и не замечает ничего. Ни равнодушных шепотков, перепархивающих по рядам кресел… Ни шелеста газетных страниц в руках у многих… Ни тех, кто демонстративно уходит… Даже неоднократные просьбы председательствующего придерживаться регламента не действуют.
Мавр терпит. Молчит. Сидит, откинувшись на спинку кресла. И пальцы рук, как обычно, переплел. И голову опустил на грудь, глаза зажмурил: весь внимание. А в перерыве подойдет к «исполнившему свой долг» оратору, похлопает ладонью по плечу и скажет, умышленно усиливая прирожденную скрипотцу в голосе:
— Ну, браточка, спасибо… Удружил...
— Чем? — улыбается тот, предвкушая похвалу.
— Замечательной речью своей. Давне-енько я так сладко не спал. Сделай милость, выступай почаще…
Он и в невзгодах, в хворях оставался таким же мудрым жизнелюбом. Переносил болезни до того стоически, что и самые близкие не догадывались о его состоянии. Не жаловался. Не капризничал. Решительно пресекал разговоры о болезнях. Лишь в крайних случаях обращался к врачам. Зачем беспокоить, перекладывать собственные невзгоды на других? И даже своей временной слепотой старался не докучать никому, защищаясь от нее шутливым юмором.
Купается в Черном море, в Коктебеле, лежит на воде животом вверх, как огромный поплавок, пока не устанет или не надоест. А когда надоест, станет на ноги, сложит рупором ладони и крикнет так, чтобы было слышно и на мужском, и на женском пЛяжах:
— Лю-ди, где вы? Ку-да мне плыть? — И очень радовался многоголосым ответным откликам с берега: — Вот, значит, как я всем нужен! Не дадут утонуть!
Одного не любил: нырять, окунаться с головой в воду.
Начну его уговаривать:
— Давай вместе нырнем. Посмотришь, как это здорово.
А он отмахивается, сердито качает головой:
— Нырнем-мырнем! Нырну да и врежусь башкой в камень! Мыряй, если хочешь!
И все же я однажды обхватил его руками за шею и вместе с ним опустился под воду. «Пускай хоть затрещину влепит,— решил,— но должен испытать, какое это огромное удовольствие!»
Поддерживая, помог выпрямиться, потверже стать на ноги. Ну и «выдаст» же сейчас… Но Дед и не думал, не собирался «выдавать». Помолчал. Погладил себя ладонями по груди. И вдруг попросил:
— Слушай, давай мырнем еще разок. Будто десять пудов с плечей свалилось…