– Если позволите прибегнуть к чрезмерному упрощению, – продолжал Новик (Шкет вдохнул поглубже и взял чашку), – есть две формации художников. Один всего себя отдает работе, в очень буквальном смысле; он, если и не публикуется томами, как минимум производит массу черновиков. Жизнью своей он пренебрегает, и она колеблется, и шатается, и зачастую погружается в хаос. Полагать его несчастным – наглость с нашей стороны; и равно наглостью было бы судить об истоках его несчастья, когда оно самоочевидно. Скажем спасибо за то, что он существует: он наделяет искусство романтикой и энергией, в глазах юношества он придает искусству потребную притягательность, без которой невозможно взросление. Если он писатель, он швыряет свои слова в заводи наших мыслей. От метких бросков поднимаются гигантские валы, что блистают и вспыхивают в сиянии нашего сознания. Вы, американцы, – об австралийцах уж не говоря – страшно любите такого художника. Но есть и другая традиция, более европейская – и одна из немногих, которые Европа разделяет с Востоком; она включает в себя Спенсера и Чосера, но исключает Шекспира, включает кавалеров и метафизиков, но минует романтиков – и художник такой формации всего себя отдает жизни, проживанию некоего отточенного идеала. В некую минуту своего прошлого он узнал, что он… ну, допустим, поэт; что определенные ситуации, определенные схождения ситуаций – обычно слишком сложные и не вполне доступные его пониманию, ибо они благоприятным манером переплетают осознанную волю с бессознательной страстью, – в общем, нечто то-ли-порождает-то-ли-допускает стихотворение. Он посвящает себя проживанию цивилизованной – согласно его представлениям – жизни, в которой есть поэзия, ибо поэзия – элемент цивилизации. Рискует он не меньше своего собрата. Работ он обычно производит меньше, паузы между ними продолжительнее, и ему постоянно приходится учитывать, что, быть может, впредь он не напишет ни строки, если так продиктует ему жизнь, – немалую долю цивилизованных усилий он тратит на смирение с незначительностью своего искусства, на подавление своей склонности к драматизму, в коей честолюбие играет лишь незначительную роль. Он стоит к заводи гораздо ближе. Он не швыряет. Он роняет. И меткость здесь тоже первостепенна: одни люди попадают в яблочко с четверти мили, другие мажут с десяти футов. Но если меткостью он не обделен, узоры ряби, что вызывает такой художник, бывают гораздо причудливее, даже если изначально его броску и недостает силы. Он в гораздо большей степени жертва окружающей цивилизации; величайшие его труды рождаются в периоды, которые историки искусства пошло именуют «благоприятными для производства эстетической продукции». Я говорю, что к заводям он стоит очень близко; более того, почти всю жизнь он просто вглядывается в них. Я сам стремлюсь быть художником второй традиции. Я приехал в Беллону из любопытства. И вижу, что вся местная культура – великодушия от меня не ждите – совершенно паразитическая… сапрофитная. Она заражает – даже внутри тщательно замкнутого на замо́к поместья Роджера. Она не благоприятствует хорошей жизни, как я ее себе представляю, а посему, пускай и лишь в третью очередь, подрывает мои устремления к искусству. Я хочу быть хорошим человеком. Но здесь это слишком сложно. Подозреваю, что это трусость, однако правда.
Кофе, пробуждая воспоминание, которому не суждено разрешиться, снова был холоден на языке.
– Мистер Новик, – Шкет проглотил и задумался, – вы как считаете, плохой человек может быть хорошим поэтом?.. или это глупый вопрос?
– Не глупый, если это говорят ваши сомнения в себе. Ну, мы
Шкет поднял голову и с изумлением увидел, что пожилой господин улыбается ему в лицо.