– Может, – сказал я ей, – отдашь кому-нибудь, когда будешь не прочь оказаться средь хрустких сухих ветвей, припомнить, записать, а в мыслях: перед уходом было не так! Не так. Это неправда. Не может такого быть. Если правда, значит я псих. Усталость невыносима – бродить этими улицами, где пожары, пожары, где листвой напоследок листается все, что разбито и рушится. Кирпич, нет моста, потому что это так долго – уходить, я не уходя. Здесь я шагаю по темным кровавым пятнам, что на ходу оставила на асфальте ее блестящая пятка. Они вползли в клин двух моих косых теней, от Луны и Джорджа, зажженных вместе, а я шагаю столбом, и все. Ухожу. Прутики, листики, кора вгрызлась в плечо, хохочут холмы и дым, долгая страна, иссеченная летом, и не с чего начать. В сторону, значит, Бродвея и железнодорожных путей, хромаешь по этим по этим темным пятнам до самых скал, сочащихся ржавью, мимо рассохшейся грязи, что поблескивает на краю водостока, где деревья так нависают так что я вхожу под них и думаю, я могу подождать, пока она не придет, нагишом или, к примеру, знает то, чего я не могу, помнит, что, может, хотя бы кто-то из них. Он. В или на, я не совсем куда иду и что надо идти но я заберусь на эти и вот интересно про Мексику ли она, приди, жду.
Эта ладонь полна мятой листвы.
Так было бы лучше, чем здесь. Прямо в этой вот так, если больше не помнишь это ли. Я хочу знать, только мне снизу не видно, ты там. Я слабею. Небо ободрано догола. Слабость такая, что почти ничего написать не могу. Но я все еще слышу их под деревьями; бродят, не говорят ни слова. Я жду здесь, вдали от леденящего душу оружия, вне чертогов пара и света, за холстом и в холмах, я иду овладев собой