И снова вожак беспокойно потянул густой, настоенный у земли свежестью и прохладой воздух — днем, подогретый солнцем, он станет душноватым, распаренным, — тут же свирепо мотнул головой с кустистой короной рогов: забеспокоилось, встревожилось стадо. Или лосям передавалось его состояние? Самки запрядали настороженными лопаточками ушей, фыркали, нетерпеливо сучили тонкими ногами в светлых чулках, поджимая короткие обрубки-хвосты. Лосята испуганно припали к теплым бокам матерей. Недобро скосив темные глаза, выгнув шею, словно перед боем, храпели в плохо скрываемом нетерпении бычки-годовики.
Вожак сердито повел налитыми кровью глазами. Нет, он еще имел на них силу. Тотчас притихли лосихи, хотя и продолжали прядать ушами, бычки оторопело попятились, словно наткнувшись на неожиданное препятствие, отворачивали лобастые головы. Да и было отчего! Вид у вожака — свирепый: огромная, будто колода, грудь напрягалась — ее удар валил наземь, — шея выгнулась, щетиной вздыбился горбатый загривок, колючим холодом отливали в желтых окружьях белков недвижные глаза. Раздутые ноздри, подрагивающая верхняя губа. И только один бык-трехлеток не шелохнулся, не изменил позы, горделивой, чуть вызывающей, точно он догадывался об истинном смысле тревоги и смятения вожака.
Вожак не спускал с молодого быка налитых кровью глаз, позабыв, что слишком открыто проявленный гнев — признак не силы, а слабости. Он знал это, но в гневе и лютости, захлестнувших его, и оттого, что на виду всего стада проявил слабость и до сих пор не мог решиться на какой-то важный и нужный шаг, и даже оттого, что трехлеток-бык красив, силен и что к нему, верно, этой ночью пришло сознание своей силы, в чем немало повинен он, вожак, — от всего этого он утратил естественную и мудрую меру. Но тут же он увидел — о, запоздалая радость! — как мелькнул страх в глазах молодого быка. И пусть ничем иным — ни нетерпеливым движением, ни храпом, ни вздыбленной шерстью — молодой бык не выдал своего страха — это была победа, и ею старый вожак мог гордиться. Но странно: подобное ощущение не принесло облегчения, наоборот, усилило тревогу. Возможно, потому, что уж он-то знал — страх молодого недолговечен; придет срок — и трехлеток отбросит его, как сбрасывают зимой ставшие ненужными рога…
И еще до того, как принять твердое решение, в тот самый момент, когда он поворачивал голову, чтобы взглянуть прямо перед собой, в мозгу его возникла полузабытая картина, и еще на секунду он застыл в неподвижности… Так ведь это то самое место?!
…Два лося сшиблись рогами — треск и гул отдавались в лесу. Сухое, короткое, как хлопки бича, эхо перекатывалось по перелеску. Два лося — молодой бык и старый вожак, громадный, с темной густой шерстью, — она у него словно бы выгорела от времени, — по хребту отливала светло-коричневым.
Лоси бились долго. Все стадо, молча сгрудившись, стояло, будто ему не было никакого дела до этих двух. Сталкивались рога, треск раздавался все чаще и громче, от упругих тел курился пар, свистел в ноздрях воздух, комья земли, ветки, трава летели из-под копыт.
А потом… потом тот старый лось в последнем невероятном усилии взвился на дыбы и со стоном рухнул на землю, ломая, подминая куст черемухи. Гулким печальным отзвуком откликнулся лес.
Кровь хлестала из зияющей раны, в которой белел осколок ребра. Старый побежденный вожак знал неумолимый закон, и его черный умный глаз печально глядел, тоскуя и прощаясь. А потом глаз медленно прикрылся набрякшим веком, и голова вожака устало откинулась.
Молодой лось радостно фыркнул и, властно оглядев тихо стоявшее в стороне стадо, пошел легкой рысцой прямо в густую чащу…
Всего на секунду отчетливое воспоминание о лучших, безмятежных днях успокоило вожака. Но в следующий момент как необходимость, как неизбежность встало: до солнца, до того как оно взойдет, начнет припекать и стадо придется уводить в глухое место, до этого он должен во что бы то ни стало привести лосей к ручью, на водопой…
Светлела утренняя синь, и он шагнул в нее. Шел обычной неторопливой походкой, и стадо — он чувствовал крупом, всей кожей — успокоилось, притихло позади.
И опять он шел на то самое место, что и вчера, и, еще не выступив из-за стены вставшего ивняка на продолговатую полянку, увидел вчерашнее: паутину и за ней уступчатые контуры ельника, так похожего на застывшую, окаменелую фигуру отца. Теперь он отметил: между упругой, колючей паутиной в бледной синеве утра виделись на равном расстоянии друг от друга столбы. Они белели, точно ободранные, без коры, стволы лесин. Уже ни о чем не думая, в закипавшей злости он вышел из-за кустов, пересек поляну и остановился перед одним из этих столбов.