ГЛАВА ШЕСТАЯ
Все! Надо думать о «сигме». Она должна работать на другой основе. Именно тут зарыта собака — повышения точности.
Сказал об этом Марату Вениаминовичу. Интеграл сморгнул под очками: «По-моему, что-то есть». То-то же: что-то есть!
Однако Борис Силыч Бутаков охладил: «Это заманчиво, но как вариант на будущее. Лучше внимательно приглядитесь, Сергей Александрович, к синице, которая у нас в руках. Кажется, характер ошибок стабилизировался в последних облетах?»
Значит, считай — с «сигмой» гроб. Заколотил крышку. Надо знать шефа.
Терялся в догадках: почему все-таки он отнесся равнодушно к разговору о «сигме»? А сегодня узнал новость: принято решение вверху — оборудование «Катуни» поставлять в войска параллельно с проведением испытаний. Вот оно что! Теперь, дорогой Борис Силыч, понятно все: зачем затевать в таких условиях возню, соваться с новшествами?
Что ж, начинаем работу пока в тайне. Знает один Интеграл. Игра должна быть только беспроигрышной. Иного не дано. Поэтому, думая о журавле в небе, надо приглядываться к синице — старой «сигме». Словом, наблюдать и исследовать.
Лось стоял у старой березы — лохматой, с завитками потрескавшейся бересты, с ноздреватыми темными наростами на коре. Береза была кривой у комля: кто-то надломил ее в далекой молодости, но она выдержала, спрямилась, пошла в рост. Лось стоял не шелохнувшись. В привычном нетерпении до дрожи напряглось тело — большое, лоснившееся коричнево-темной шерстью по крутому крупу и нежно-дымчатой в пахах, под брюхом, и упорно, словно в окаменелости, смотрел вперед. В черных сливово-мокрых глазах, окольцованных окружьями желтеющих от старости и бессонницы белков, — лютость. Береза мелко, будто в испуге, подрагивала листьями в вышине, в предутренней сторожкой синеве.
В стороне, среди густых кустов орешника, на почтительном расстоянии от вожака, сгрудились остальные лоси — они должны оказывать ему уважение. В ленивой бездумности стояли самки, будто дремали; молодые бычки беспокойно фыркали, били копытами остывшую, мягкую и податливую землю, недобро косили глаза на вожака; малыши телята беспечно терлись белесой мягкой шерстью о бока матерей — для них остановка была непонятной…
Но в дремотной бездумности смутная тревога нет-нет да и касалась самок, и они прядали ушами. «Что с ним?» И из-под опущенных век взглядывали на вожака. Он будто присел перед прыжком. Задние, с желтыми подпалинами, сильные ноги напряженно поджаты, на бугристом загривке вздыбилась щетинистая, с блестками седины шерсть, вытянутая тяжелая голова с крутыми, глубокими, чашеобразными рогами не была, как обычно, вскинута гордо и красиво, вздрагивала клиноподобная борода.
Только он, вожак, не имел права быть бездумным. Впереди уходила, таяла невидимая, ему одному известная тропа. Впрочем, эта была даже не тропа — ее отчетливо не увидишь, — это был извечный путь его рода, путь на водопой, к тому роднику в прохладной балке с четырьмя древними ольхами, узорчатым папоротником на дне ярка и бархатными лопухами по некрутому его сбегу.
Да, пусть нет в яви этой тропы, отчетливых следов копыт тех, что жмутся сейчас в кустах орешника, и следов их древних предков, владык леса — земля тщательно укрывает ее ромашками, колокольчиками, хвощом, лютиком, брусникой, медуницей, — у него были свои приметы этого пути: он водил здесь стадо не один год. Два раза в сутки: до восхода солнца, на изломе ночи, и вечером, когда заря угаснет и словно бы нехотя сползет с неба в неведомую пропасть за горизонтом. Так было заведено не им, вожаком, — тысячелетним круговоротом природы, его предками, верно более могучими, мудрыми и сильными.
За рядком елок, смутно проступавшим в утренней синеве, всегда возникала, как неожиданность, круглая полянка, окаймленная ровными, на подбор, березками. Поляна вся в цветах: на ней неумолчный пчелиный гул, словно сюда опустился рой пчел. Потом вставало мелколесье: светлой зеленью отливали стволы поджарых осинок, красноталом рдели хрупкие ветки кустарниковых березок, в клейких листьях, будто в осколках стекла, дробилось солнце, и над всем витал дурманящий дух травы и листьев. Дух этот входил в могучие легкие вожака, кажется, проникал через шерсть, кожу, возбуждал и бодрил, и тогда он, вожак, клал на ходу бородатую свою голову на мягкий, ответно вздрагивающий круп подвернувшейся коровы. И в этом порыве властелина сливались и ласка, и нежность, и отдаленное сознание вины за свою прежнюю жестокость и строгость. А то и снисходил — незло тыкал влажными губами зазевавшегося сосунка или поддевал рогами, тоже незлобиво, хотя и с напускной строгостью, двухгодка-бычка, слишком откровенно заигрывавшего с молодыми лосихами.