Воротился — нашел все в таком же беспорядке, в каком оставил. Порядок не удивлял Константина: ему казалось, что все именно так было, как быть должно; но отсутствие этого порядка жестоко его озадачило. Не будь этого порядка прежде, он бы и не подумал его требовать или, может быть, сам бы приложил, хотя изредка, руку ко всему, что требовало особенных попечений. А теперь баловня-художника будто обдало холодом. Куда девался порядок? — А откуда он брался? Константин бьет себя по лбу, и чем больше думает, тем больше недоумевает. Но дума думой, а дело делом. Работа не ладится; решившись ее отложить, он собрал кисти, краски, палитры — опять беда: не знает, куда положить.
«Да куда же я прятал все это вчера, третьего дня, всегда?» — чуть не плачет наш художник. С горя и с досады принялся опять за портрет Беппы; на этот раз он устранил все мелочные препятствия, заранее расправил все нужные краски и с улыбкой на устах при мысли о маленькой Беппе принялся на память чертить ее портрет. О! В этом случае он крепко надеялся на свою память.
Начал и вывел черные глазки на диво! Вы бы подумали, что выглядывает живая Беппа. И лоб удался, и брови, и черные волосы в меру облегли свежие щеки и ямки на щеках. Носик чудо! А вот и крошечный малиновый ротик, который раздвоился, будто спелая вишня, и лукаво манит другие уста. Над ним больше всего хлопотал живописец, вероятно из благодарности. Свежее закипело в нем воспоминание о поцелуе, когда он набросал милые черты; забылся: вот, думает, выпрошу другой поцелуй, наедине еще будет слаще… Помутилось в глазах у Константина, сердце таяло в неведомом упоении… вдруг… что-то хрупнуло, затрещало — и мигом Константин очутился на полу. Изумился он, хотя дело сделалось очень просто; под ним изломался стул прапрадедовских времен, купленный им из кучи старого хлама за несколько паолов{49}. Давно ли Константин был убежден в прочности своей мебели, как будто бы она только что вышла из мастерской какого-нибудь римского Гамбса?{50} У него еще никогда ничего не ломалось, нужно же было стулу обрушиться в ту самую минуту, когда он блаженствовал, мысленно целуя Беппу, когда он, может быть сближая ее со знаменитой Форнариной{51}, восхищался этим неожиданным пополнением к цели его рафаэлевских стремлений?
Сердито ворча сквозь зубы, Константин встал, оправился, но еще с минуту не решался подойти к портрету Беппы. Он совестился перед ним как перед живой Беппой. Недаром же он был одержим художническим пылким воображением!
Наконец собрался с духом, подошел. Взглянул — и руки опустились. Что же бы вы думали? Перед ним на полотне плутовские глазенки Беппы, ее нос, ее вишневый ротик, все черты лица точно ее, изумительно сходные, если рассматривать каждую поодиночке, но взгляните на целое, и вы увидите не портрет Беппы, а карикатуру на бедную Беппу… И какую же злую карикатуру! Удивительно, не правда ли? Каково же было на это смотреть Константину!
Протирает глаза, то с той стороны посмотрит, то с другой подойдет; но как ни глядит, все выходит одно и то же, и волшебный сон о Форнарине рассеялся как дым перед горькой существенностью. «Мне ли думать о безнадежной любви, когда я не умею даже намалевать плохого изображения своей красавицы!» — вот что высказывала горькая ироническая улыбка на лице приунывшего художника.
С той поры у Константина пошла разладица в мастерской: чего ни хватится, во всем оказывается недостаток; за что ни возьмется, везде неудача. Равендук{52} попадается то гнилой, то узловатый; в покупке кармина и ультрамарина{53} его надувают продавцы; масло либо подмешано, либо с отстоем; палитры ломаются в руках, словно сдобные сухари, а кисти лезут, как волосы больного, после горячки да мало ли еще бедствий могут постигнуть живописца в бесчисленных мелочах, которые все, однако же, очень важны для его занятий?
Маэстры и товарищи не узнают более ни работы, ни мастерской Константина. Все, что он ни пишет, вяло, безжизненно, будто отражение его тайного уныния; идеи не ясны, колорит подернут каким-то мраком, одним словом, та же кисть — да не та же мысль, а главное, не та же смелость в выполнении. А мастерская Константина? Боже! Какая разница с тем, что она была прежде! Беспорядок, всюду клочки полотна, изорванного с отчаяния, серые слои пыли, лохмотья на мебели, потускнелые стекла, пожелтевшие гардины, и
— Видно, брат, тебе надоело хозяйничать. А сгоряча ретиво было принялся! Да невмоготу, — не выдержал!
Каково же было ему слушать подобные замечания, которые, как хорошо знал Константин и ведаете вы, мой читатель, были совершенно изнанкою истины! Поневоле призадумывается наш художник, и все как ни думает, не придумает толку. Непостижимо!
Надежды его начали гаснуть, а исцеления не предвиделось.