Однажды, собирая материал для статьи о порнографии и секс-клубах Копенгагена, он впервые выступил под псевдонимом Дигби Драйвер, которому предстояло обрести среди читателей «Лондонского оратора» многомиллионную известность и почти что вытеснить его подлинное имя. Этот псевдоним он позаимствовал из давно забытого комикса, популярного во времена его детства. Кевину показалось, что его журналистский имидж только выиграет от подобного, не лишенного иронии имени, подразумевавшего молодую энергию и доброжелательность и в то же время намекавшего на «рытье носом», несгибаемое упорство в добывании новостей («Дигби») и неудержимую, яростную силу («Драйвер»)[49]. Все вместе как нельзя лучше подходило сотруднику «Оратора». Скажем сразу: он не ошибся. Новый псевдоним сослужил ему хорошую службу уже тогда, в Копенгагене. Не сказав этого прямо ни в одной из статей, он исподволь подвел своих читателей к мысли: тот, кто пытается судить о платных сексуальных зрелищах с позиций традиционной западной морали, безнадежно отстал от жизни. При этом он искусно затушевывал разницу (и позаботился о том, чтобы так же думал его читатель) между теплыми, эмоциональными проявлениями сексуальности — и бездушными соитиями людей неразборчивых, подавленных или эмоционально нестабильных. Он делал тонкие намеки на толстые обстоятельства, жонглируя именами Д. Г. Лоуренса[50] и Хэвлока Эллиса[51] и оправдывая их авторитетом такие вывихи и уродства, от которых эти честные, искренние люди пришли бы в гнев и отчаяние. Ничего не поддерживая прямо и открыто, Кевин тем не менее вполне внятно донес до публики основную мысль: осуждать порнографию и платный секс могут только люди реакционно настроенные и полностью лишенные воображения, и поступать так — значит отвергать всю современную культуру, в особенности молодежную, а с нею и мнение действительно серьезных, думающих людей. Он имел несомненный успех, и в результате из Лондона в Копенгаген уехал Кевин Гамм, а вернулся Дигби Драйвер.
Я уже слышу, как читатель возмущенно спрашивает: а за каким бесом сделано столь длинное отступление в нашем повествовании про Рауфа и Надоеду, про Ж.О.П.А. и доктора Бойкотта? Не из любви же к искусству?.. Нет, ваше читательское высочество, конечно же нет! Мы с вами по-прежнему стоим на ветру, на безлюдном и пустом перевале, ожидая, пока зеленый «Триумф Толедо» завершит нескончаемый подъем из Лэнгдейла, и спрашиваем себя, что за сила способна вложить человеку камень в грудь вместо сердца. Именно такое сердце надо иметь, чтобы, беседуя с заплаканной молодой женщиной, у которой убил ребенка маньяк, держаться одного принципа: они (в смысле муж) тебя в дверь, а ты в окно. Это, пожалуй, будет пожестче, чем осматривать дворнягу, которой только что влепили разряд в триста вольт и собираются дать еще четыреста. Я даже думаю, что среди тех, кого мы называем истинно великими, из тех, чьи цели…
Но довольно рассуждений, читатель! Автомобиль уже поравнялся с Камнем трех графств. Где тебя носило, бездельница Урания[52], когда он вписывался в тот каверзный поворот над неогороженным обрывом высотой в добрую тысячу футов? Почему твои звезды не сошлись так, чтобы он загремел в пропасть?.. А впрочем, это уже не важно. Без умысла высших сил не погибнет даже воробушек, не говоря уже о собаке. Столпы «Лондонского оратора», привлеченные — как и определенная часть читающей публики — загадочными и жуткими обстоятельствами гибели мистера Эфраима, послали расследовать это дело не кого иного, как Дигби Драйвера. И можете мне поверить: если тот не нароет материала для сенсационных статей, тогда доктор Бойкотт — свингер из Копенгагена, а Надоеда настолько же здрав и разумен, как король Лир и его Шут, вместе взятые.
Надоеда в который раз прибавил шагу, чтобы догнать Рауфа. Туман, изливавшийся из его головы, точно струйка воды из крана, который забыл завернуть человек-пахнущий-табаком, вился между ними среди зарослей осоки, цепляясь за камни, из которых фермеры сложили стены, тянувшиеся через пустошь. Пахло мокрым вереском, лишайником на камнях, водой, овцами, желудями и только что прошедшим дождем.
— Куда мы идем, Рауф?
— Еду ищем, забыл? — ворчливо отозвался большой пес и остановился, чтобы принюхаться. — Ага! Чую помойку!.. Точно — она! Только далеко… во-он в той стороне. Улавливаешь?
Но терьеру было не до помоечных ароматов. На него вдруг навалилось мучительное сознание огромности пережитых потерь. Оно отнимало жизненную силу, путало воспоминания и самые мысли и не давало привычно укрыться от тягостных раздумий в каком-нибудь внутреннем тайнике. Надоеда молча стоял в мокром верещатнике, чувствуя, как превращается в крохотное твердое зернышко. Это было все, что от него оставалось, но уцелевшую малость следовало любой ценой сберегать, потому что иначе придет конец всему. Из крана вытечет последняя капля и впитается в землю.