Мы знаем, например, что излюбленные ими места вроде Никитской, Тверского и Зубовского бульваров были потом совершенно покинуты, потому что воздух сделался невыносимым от смрада гниющих тел.
Да и в других улицах всюду можно было встретить трупы. Никто их не убирал. Покойники лежали там, где корчились перед этим в предсмертной агонии.
В отдельных домах и квартирах было то же самое. Как люди ни запирались, ни прятались, чума проникала в запертые дома, заглядывала в темные углы, всюду оставляя груды трупов, как знак своего господства.
Многие семейные люди оставались без погребения в своих постелях, между тем как все домашние бежали от них, боясь заразы.
Чума и ужас, каким от нее веяло, были сильнее любви, дружбы, родственной привязанности.
Конечно, были случаи, что здоровые ухаживали до конца за близкими больными, что нарочно старались от них заразиться, желая вместе умереть, но лишь как исключение.
В большинстве же случаев, заболевший бывал обречен на полное одиночество.
Отцы, среди агонии, понапрасну звали детей. Прекрасные, обожаемые женщины задаром в последний час призывали возлюбленных.
В этом отношении все были равны перед лицом чумы; богатые и бедные, знаменитые и неизвестные, красавцы и уроды, графы и чернорабочие.
Чума была настоящею демократкой. Ее уродливый призрак так же часто появлялся на грязном фоне ночлежного дома, как и среди роскошной, созданной для счастья обстановки земных богов.
Только в последнем случае картина была особенно трагичною, контраст между жизнью и смертью сильнее резал глаза.
Мне вспоминается рассказ одного из очевидцев эпидемии, счастливо ее переживших.
Когда чума уже кончалась, но город еще не наполнился жителями, он часто ходил осматривать опустевшие, вымершие дома, где можно было видеть поистине потрясающие картины.
«Однажды, — говорил он, — я попал в роскошно обставленную квартиру. Вероятно, здесь жила очень богатая и изящная женщина, потому что убранство комнат говорило об изысканном вкусе и безумных тратах.
Вероятно также, она была красива; иначе ее гнездышко не имело бы такого блестящего, жизнерадостного вида.
Я долго ходил по комнатам, рассматривая все вещи, словно в музее. Посидел на креслах будуара, форма которых имела в себе скрытое сладострастие, потрогал изящные фарфоровые статуэтки на камине и полюбовался прелестными картинами, изображавшими красивое белое тело и цветы.
Потом прошел через уютную столовую, через комнату вроде кабинета, где на столике, маленьком, как игрушка, красовалась чернильница, такая крошечная, что ее содержимого хватило бы разве на одну любовную записочку.
Наконец попал в уборную и здесь сильнее, чем где-либо, почувствовал атмосферу утонченной плотской жизни, атмосферу доведенной до идеала животности, чувственности, какою дышала вся квартира.
Мраморная ванна, стены, выложенные фарфоровыми плитками, зеркала, тысяча баночек на огромном туалетном столе со стеклянной доскою, запах духов, до сих пор пропитывающих воздух, все говорило про ту бьющую через край роскошь, про которую приходится читать в великосветских романах.
На стене висела огромная фотография, изображавшая прелестную обнаженную женщину.
Вероятно, это была хозяйка квартиры, то существо, которое царило здесь среди утонченной, благоухающей атмосферы, чье розовое тело, погружаясь в эту ванну, выплескивало на пол прозрачные блестящие струи воды, та, которую умащивала всеми этими косметиками раболепная горничная перед зеркалом этого туалета.
Спокойно и гордо смотрело на меня с портрета прекрасное лицо. Ни одна тень не выдавала, что она стыдится своей наготы. Наоборот, в линии губ было что-то насмешливое, вызывающее, надменное.
И, оглянувшись кругом, я понял причину этого выражения.
Да, среди этой роскоши, среди тысячи забот о своем теле, среди рабского поклонения, вызываемого такою красотой, эта женщина могла считать себя больше, чем человеком.
А ведь только людям свойственно стыдиться.
Невольно отдавшись думам об этой обаятельной красавице, образ которой так и стоял у меня перед глазами, я толкнул дверь и прошел в следующую комнату, оказавшуюся спальней.
Здесь все было обито белым атласом и носило еще более жилой вид, чем в предыдущих комнатах.
Через ручку кресла перекинулся кружевной пеньюар, на ковер были брошены маленькие, изящные ботинки, еще сохранявшие формы ноги.
Шторы закрывали окна, будто для того, чтобы свет не резал нежных глаз.
Поддаваясь иллюзии, я обернулся к постели, словно надеесь увидать хозяйку, и не мог удержать крика ужаса и отвращения.
Белое атласное одеяло, затканное розовыми цветами, еще не потеряло форм грациозной фигуры, лежавшей, согнувши ноги; посреди кружевной подушки, окруженная волнами роскошных каштановых волос, красовалась отвратительная, полусгнившая голова трупа.
Провалившиеся глаза были огромны, пристальны и вдумчивы. Зубы оскалились под отгнившими губами, а на лбу, несмотря на потемневшую кожу, можно было заметить кровяные пятна — печать чумы.
Получереп-полулицо было повернуто ко мне. Из-под одеяла выставлялась рука, такая же отвратительная, полуразвалившаяся, как и все остальное.