Я знаю, что большинство христиан трудно убедить в том, что образ ада, на котором их воспитали, не представлен в изобилии на страницах Писания. Отчасти в этом виноваты принятые практики перевода, такие как вышеупомянутое обыкновение переводить слова «геенна», «гадес» и «тартар» одним-единственным английским словом «hell». Я даже сталкивался с тем, что переводы, не следующие установившемуся в этом отношении образцу, в том числе мой собственный, обвиняли в попытке изгнать из текста традиционное представление об аде. Но, разумеется, сказать о переводчиках, спасших присутствующие в греческом оригинале смысловые различия, что они изгнали из писания ад, можно с таким же успехом, с каким можно сказать о работнике, смазавшем петли чердачной двери, пригнавшем оконную раму вокруг хлопающей створки и остригшем царапавшие крышу ветки дерева, что он «изгнал» привидение, которое, как вообразили обитатели дома, производило все те странные звуки, что не давали им заснуть ночью. К тому же мы можем очень даже привязаться к своим привидениям. То легкое чувство страха, которое они вызывают в нас, когда, как нам кажется, мы слышим их в бессонные предрассветные часы, может приятно щекотать нервы, по крайней мере при воспоминании об этом по наступлении утра. Вероятно, подобное удовольствие доставляет многим из нас и мысль об аде, и именно поэтому мы с такой готовностью видим его в тексте Писания даже там, где оно никак не может находиться.
Моя собственная точка зрения заключается в том, что считать, будто где-либо в новозаветном эсхатологическом языке содержится, даже in nuce[20], этакое строгое догматическое определение точных условий грядущего мира, есть нелепость. Я совершенно уверен, что, хотя Христос использовал самые разные образы окончательного суда и говорил о разделении на праведных и нечестивых, а также об ужасных последствиях для последних их поступков в этой жизни, всё это следует воспринимать лишь как умышленно разнородную фантасмагорию, имеющую целью в равной мере наставить и привести в замешательство. Я совершенно убежден, что, пожелай Иисус передать точную и буквальную картину грядущего Века, он смог бы сделать это. Однако чем более внимательно мы смотрим на невероятное смешение используемых им образов, – особенно если мы способны вглядеться сквозь наслоения привычных переводов в оригинальный греческий лежащего в их основе текста, – тем более в картине открываются аллюзии, атмосфера и поэтика. Это вполне ожидаемо, если вспомнить обстоятельства Христова служения. У его языка имелся прежде всего особый социальный и (в самом широком смысле) политический аспект. Его слова осуждения были адресованы прежде всего богатым и сильным, и в них выражался его гнев в отношении тех, кто эксплуатировал, притеснял и презирал слабых, бедных, больных, брошенных в тюрьму. Он был пророком Израилевым, который, подобно столь многим пророкам Израилевым до него, использовал для осуждения несправедливостей и пороков своей эпохи жестокие образы окончательного божественного суда над творением; а поскольку он был жившим в I веке иудеем, используемый им язык неизбежно включал в себя многое из устрашающих апокалиптических образов и мифических топографий иудейской межзаветной литературы и раннего раввинистического учения. Он говорил своим современникам, и в особенности тем из своих братьев-иудеев, кто забыл справедливость и милосердие Закона, что при воцарении Бога бедные и презираемые будут оправданы божественной справедливостью, а их притеснители повержены. Поэтому мне кажется почти безумием, чтобы кто-то вообразил, будто из подобного языка можно выделить четкие утверждения относительно небес и ада, вечности и времени, искупления и отвержения. Всё, что он говорит нам, – это что Бог справедлив, что в Его грядущем мире милосердие изгонит жестокость и что все мы должны в конечном счете ответить за совершаемые нами несправедливости. Это язык, который одновременно объемлет два различных века мира, две различные стороны реальности, и ни в одном из этих случаев он не претендует на описание их рельефа или пейзажа во всех подробностях: он возвещает справедливость, которая будет установлена божественным вмешательством в пределах исторического времени, и в то же время утверждает справедливость, которая может быть осуществлена лишь по окончательном завершении исторического времени. Цель этого языка, очевидно, в том, чтобы побудить слушателей и к рассудительному страху, и к безрассудной надежде. Но вне этого – лишь поэзия и тайна.
III