Впрочем, должен пояснить, что я не пытаюсь подвергнуть Бога «этическому» допросу, как если бы Он был неким конечным деятелем, сообразующимся с внешними по отношению к Нему нормами. Это было бы банальностью. Подобное упражнение в, так сказать, «теории игр» – этакое раскрытие имплицитных «правил» творческих актов Бога, – несомненно, опирается на опасные метафоры и рискует впасть в нелепые антропоморфизмы. Однако используемые в данном аргументе образы иллюстрируют лишь один-единственный логический момент, касающийся абсолютных или же относительных ценностей в случае либо победы, либо поражения; эти образы не стоит воспринимать в качестве буквального описания «поведения» Бога, как если бы Он действительно был этаким конечным психологическим субъектом, обдумывающим различные варианты действий, пытающимся решить, сколько именно Он готов проиграть. Меня интересует связность богословского языка в свете логически необходимого учения о creatio ex nihilo. Золотая нить аналогии способна протянуться сквозь ту огромную апофатическую бездну, которую может разверзнуть перед нами модальное расхождение между бесконечным и конечным или онтологическая несоразмерность между абсолютным и контингентным; но она неспособна охватить совершенную противоположность. Когда такие слова, как «благой», «справедливый», «любовь» мы используем для именования Бога не так, как если бы они были таинственным образом бо́льшими по своему значению, чем когда прилагаются к творениям, но как если бы они носили явно противоположное значение, тогда мы не говорим вообще ничего. И, повторюсь, зараза этой эквивокации с неизбежностью полностью уничтожает всё богословие.
IVКонечно, богословский язык определяется Писанием. Очень скоро, во Втором размышлении, я рассмотрю некоторые (хотя и не все) наиболее известные универсалистские стихи Нового Завета, и особенно те, в которых четко утверждается строгое равенство между тем, что утрачено в Адаме, и тем, что спасено во Христе. Здесь же я просто отмечу, сколь странно то, что по меньшей мере на пятнадцать столетий такие места почти затерялись за тонкой завесой, которую можно сплести из тех трех-четырех очень туманных стихов, которые, как кажется (и только кажется), грозят нечестивым вечными муками. Но что есть, то есть. Каждый хороший ученый-новозаветник прекрасно осведомлен о тех многочисленных неясностях, которые сопровождают всякую попытку реконструировать эсхатологическое ви́дение, представленное в учениях Иисуса или в других книгах новозаветного канона. К тому же выдергивание из текста то тут, то там, подобно цветочкам, отдельных стихов в любом случае не позволяет правильно представить целостную картину. Новый Завет в значительной степени представляет собой эсхатологическое истолкование содержащегося в еврейском Писании рассказа о творении, обнаруживающее во Христе как вечном Логосе и воскресшем Господе соединяющий начало и конец термин. В особенности для Павла чудо господства Христа заключается в том, что все стены между людьми и между народами, а в конечном счете между всеми творениями, рухнули и что в итоге, когда творение будет восстановлено Христом, Бог будет всё во всём. Самое величественное размышление об этом ви́дении – это данное Григорием Нисским описание продвижения всех людей к единению с Богом в единой плероме – единой полноте – «всецелого Христа»: все духовные воли как одна движутся, если использовать его прекрасный образ, извне храмовых стен (в веках) во двор храма и наконец (за пределами веков) в само святилище славы. Напротив, Августин, в последнем из созданных его великим гением шедевров, писал о двух градах, вечно запечатанных один напротив другого – от века в божественных советах и навеки в божественном суде (тот гораздо гуще населенный град, что обречен на вечную скорбь). Лично для меня нет никаких сомнений относительного того, кто из них лучше понял рассказ Писания или кто был ближе к сути Евангелия. Не сомневаюсь я и в том, какие богословы лучше всех вводят в Писание в целом: Григорий, Ориген, Евагрий, Феодор Мопсуестийский, Диодор Тарсийский, Исаак Ниневийский… Джордж Макдональд.