Хотя хотелось. От обиды. От отвращения. От бессилия. От стыда.
Не от боли. Боли я больше не чувствовала. Может, гель был с анестетиком. Может, от испуга по венам шарашил адреналин. В тот момент — нет. Немного больно стало потом — вставать, садиться. Болело где-то внутри, глубоко. Но к вечеру и это прошло.
В теле — прошло, а в душе болело. Он трахнул меня, урод. Трахнул в задницу. Изнасиловал. Надругался. А я ничего, ничего не смогла сделать.
Когда за полночь я вернулась и первым делом пошла в душ, из спальни ещё доносились привычные звуки: кровать ритмично скрипела, Урод резко выдыхал на каждый толчок, тёть Марина громко вскрикивала в такт.
И мне, держа в руках душ, вдруг захотелось направить лейку вниз. Туда, где Урод лишь провёл пальцами и первый раз не позволил мне кончить. Я ненавидела себя за это возбуждение. Проклинала за то, что я такая слабая, безвольная, испорченная. Мне хотелось помыть с мылом мозги, как раньше за сквернословие заставляли мыть рот с мылом.
Я резко выключила воду и выскочила из душа.
Куда больше члена Урода во мне, меня испугало это неожиданно возникшее желание. Куда больше грубых настойчивых ласк Оболенского в тот день я испугалась, что мне это может понравиться. Что он мне может понравиться, как нравился другим женщинам, тёть Марине, Оксанке.
Я убрала ноутбук, который так и не пригодился. Легла спать и больше об этом не думала.
Я даже не успела поговорить с Оксанкой. На следующий день во время моей смены в кафе приехал наряд полиции с собаками, в моей сумке нашли наркотики и меня увезли в СИЗО.
К Уроду.
Глава 18
С выстиранного белья, что болталось на верёвке из бинта, натянутого между решёткой окна и трубой батареи, капало на пол. Я вымыла пол одной из своих футболок, полоская её всё в той же раковине за неимением ведра или таза. Заправила кровать.
Села на самый краешек деревянной лавки, что была намертво приварена к такому же неказистому столу, и проговаривала детский стишок на французском языке: « Раз. Два. Три. Я иду в лес… Un. Deux. Trois. Je vais dans le bois… », первый раз после смерти мамы я вспоминала французский, когда громыхнул засов «кормушки».
— Ан. Де. Труа…
Я вздрогнула, вдруг испугавшись, что это не он.
Но это был он.
— Привет, Сверчок! — улыбнулся Захар.
— Привет! — встала я.
— Не спрашиваю, что ты будешь на обед. У тебя сегодня особое меню.
Он стал подавать тарелки: салат, ещё салат, ещё. Я таскала их на стол: свёкла с майонезом, свежие овощи, морковка с сыром. Что-то запечённое в железной тарелке, как в ресторане.
— Осторожно, горячо, — предупредил он.
И я натянула на пальцы рукава, чтобы взять тарелку.
— Мясо? По-французски? — нагнулась я, чтобы понюхать божественный запах, что исходил от блюда.
— Ну вроде того, — кивнул Захар.
Хлеб. Большая кружка морса. У меня сегодня был настоящий пир.
— И вот ещё, — он протянул розу. — С днём рождения, Сверчок!
— Но как ты узнал? — я сглотнула ком в горле.
— Как-то узнал, — улыбнулся он.
Я взяла розу. Вдохнула запах. Закрыла глаза.
Кожи коснулись нежные лепестки, но по спине пополз холод.
Господи, его же накажут. Его тоже накажут. Изобьют до полусмерти и бросят в какой-нибудь запертой камере вроде моей. Урод ему не позволит. И не простит , — уронила я руку. Цветок упал на пол. — И это я буду виновата. Я буду виновата и в его страданиях тоже. Только я.
— Эй, Сверчок, ты чего?
— Захар, нет. Я не могу, — покачала я головой, подняла и вернула подарок. Потом горячее. Потом салаты. Сглотнув голодный спазм в желудке, поставила обратно в окошко. — Спасибо, но я не могу, — сказала я.
Захар не произнёс ни слова. Я попыталась объяснить, как могла:
— Он тебя накажет. И накажет жестоко. Прости, но я не могу.
— Я приготовил для тебя, — смотрел он, не сводя глаз.
— Это очень важно и дорого для меня. И я бесконечно тебе благодарна, но нет.
— Он не узнает, — ответил Захар.
— Он узнает, — покачала я головой. — Обязательно узнает. Поэтому дай мне, пожалуйста, то же, что для всех.
— Хорошо, — составил он куда-то вниз, всё, что принёс. И подал миску с супом.
— Спасибо. А на второе что?
— Капуста или… капуста, — улыбнулся он.
— Замечательно. Тогда мне… капусту?
— Ваша капуста, — подал он мне на жёсткой столовской пластиковой тарелке все мои салаты и горячее. — Ешь, Сверчок, пожалуйста, — смотрел он одновременно непреклонно и умоляюще. — Ешь. Меня не накажет. Не сможет. А если накажет, пусть. Оно того стоит. Только пусть накажет не зря.
Я смотрела на него. Он — на меня. И я сдалась.
Наверно, от недостатка солнца цвет лица у меня был серый, и под глазами синяки. Наверно, я выглядела как настоящая узница, измождённая, исхудавшая. Ела я точно, словно меня год не кормили. Ложкой, жадно, давясь и почти не жуя. Не потому, что торопилась. Потому, что это было так вкусно, что я только мычала от удовольствия и тут же засовывала в рот следующий кусок.
Я и забыла какой вкусной может быть еда, забыла, что две недели сижу здесь впроголодь, и как это важно, что в твой день рождения кто-то о тебе вспомнил и просто накормил.