Брошенный, пустоглазый дом захлестнули со всех сторон дикие ромашки. Окна выбиты, двери выдраны. На крылечках сбиты подпоры, крыши над крыльцами нависли, расклячились мёртвыми козырьками. Того и жди, падут.
Угинаясь, я заробело промигнул в нашу комнату.
Пол местами вырван. На уцелелых половицах горки сора. И кругом распадающийся дух отходящей жизни.
Со стены, рядом со ржавой подковой, я сломил пластинку синеватой побелки.
Горьким, ясным блеском отгоревших здесь наших дней плеснула она в душу.
Мне услышалось давешнее, как по утрам мама весело топталась на крыльце, с сапог резиновых сбивала веником снег.
Значит, ночью таки выпал! Дождались праздничка!
Некогда! Снег помрёт! Не успеешь накататься! Скорей вставай!
И без завтрака летишь в школу.
Пока добежишь до своих ненаглядных двоек, выше глаз накатаешься с горушек на полотнянках сумках с книжками.
Снег в Насакираликах заворачивал не во всякую зиму.
А когда и набегал, так не на век.
Был нетерпеливый, нелёжкий.
Лёг бы себе барином и лежи до мая.
Так нет.
Всё куда-то спешил.
Утром в колено, сжат морозцем.
А с обеда уже ручьями резво скакал к долу с весёлыми песнями…
То мне увиделось, как мама с кривой табуретки белила потолок самодельной толстой кистью из кукурузных рубашек. От едучей извёстки пальцы обмотала тряпицами. Как знать, может, в пластинке ещё живы синие полоски, что выбегали из маминой руки…
Я завернул пластиночку в листок, спрятал в паспорт и всё воедино положил в тайный карман на груди.
И не знал я пока, что вскорую снесут наш дом, вырубят чай перед нашими окнами. И на месте дома, и на месте чайной плантации посадят орехи…
На косогоре нет барака, где жила Женя и где мы встретились всего-то раз.
Нет как не было.
Весь тот простор задёрнула травяная злоба.
Нет персика, что служил нам штангой в футбольных войнах…
Нет танцплощадки…
Нет тропки, что глянцево сливалась спиралью с обрыва в каштановой роще ко дну оврага, к кринице…
Старый рыхлый бугор ссунулся, красно замял криницу, но не совсем. В неглубокой ясной воде еле заметен живой ток из груди земли…
Криничная вода уже никому не нужна? Ржавые колонки у домов обломили, обрезали к ней дорогу?
Боже, боже…
Посёлочек ужали, согнали в два дома.
И те наполовину пусты.
Надстроенные уже позже нас вторые этажи не круглый ли год тоскуют в обнимку с печальными, плачущими ветрами. Городские помогальщики когда-то приезжали на сбор чая, какую неделю в них перебедуют…
Сохнет, умирает жизнь…
Уже вечер.
Но нигде ни души. Ни старого, ни малого.
Все на чаю?
Будут работать дотемна, пока рук своих не увидят? Как и в наши старые давние дни?
Нечаянно мы с женой набрели на фуфаечный комочек.
Комочек шевельнулся у стены.
Это была бабушка Федора. Федора Солёная.
В одной бригаде с мамой работала.
Бабушка вроде узнала меня. Виновато улыбнулась.
– Что же, – спрашиваю, – Вы сидите прямо на земле?
– А мне так, Тоник, теплей… – Голос у старушки слабый-слабый, взгляд с надломом. – Кольку выглядаю…
– Дождётесь сына. Потом что?
– В хату пидемо… В хате холодно одной… В обед вынес, я и греюсь… Трусюсь… Ах, кабы я, хворуша, ходила… Я б ему чай подмогала ирвать. Всю жизню чай ирвала, ирвала… А чай сам меня порвал…
Старушка задумчиво замолчала, прикрыла глаза.
Казалось, она заснула.
Но тут же вздрогнула, слабо всплеснула сухими ручками:
– Ой, Тоник! Шо ж я брешу тебе? Колька чай не ирвёт, а рубит…
– Это как?
– А топором… Цальдой…
– Я вас не понимаю.
– А думаешь, я шо понимаю? Такое тут горе варится… Я тебе проскажу всё по порядку… Может, тогда и поймёшь. Ты помнишь, как ты ирвал чай? Руками, по одной чаинке и кидай в корзинку на боку. А лет десять назад стали собирать машинами. Японьскими… Вручную мы набирали в день двадцать-тридцать кил. А машиной… Не сто, так все двести! Работка не сахарь, потяжеле любой каторги… Пойди по плантациях, ещё увидишь везде столбы, столбы, столбы под проводами. По тем проводам бежал ток… Все плантации упутали проводами… На столбах розетки… Включай да собирай. Делов – то! Это постороннему глазу всё легко, впросте. А… Сама машина весит кил двадцать. При ней мешок, куда собирается чай. И в тот мешок войдёт кил двадцать пять. Да кабельный шнур. Полсотни метров. Обмотаешься им и тянешь за собой. В том шнуре тоже кил пятнадцать… И выходит, что весь день ты таскаешь с зари до зари пуда под четыре отакой заразы. И это круглый год за вычетом лише зимы да ранней весны. На Колыме такую каторгу видали? Ох лё!
– Значит, соберёшь чай вокруг одного столба на полсотни метров. Потом идёшь танцевать вокруг другого столба?