Ох, господи… «Лишить человека ума очень легко, лишить дурости невозможно»… Вот шо… Да шо мне его яблоки? Я свои хотела… Я, Тоша, что попрошу… Как во все приезды, по старой детской дружбе ты на ночь пошатаешься к Юрке в центру. Идти можно сюдой, как обычно. А можно и через четвёртый, через питовник. Так дажно ближей до Юрки будет… Мимо Федюшки… Я дам кулёк орешков, яблочков, яичек… Передашь?
– О чём речи…
Нижней травяной дорогой побрели мы с Валентиной мимо задичалого лужка, где когда-то резались в футбол с пацанвой с четвёртого, мимо питомника…
В сетке солнцами пылали баб Надины яблоки, тянули из памяти печальные картинки из давних дней…
С бугра, из жутковатых еловых зарослей, сиротливо глянул свежий брусок креста, и мы свернули влево с гравийной шоссейки.
Кладбище было опутано проволокой. Для надёжности по верху пустили колючку. Раскляченные старые воротца, сбитые из слег, поникло приоткрыты.
Чуть выше вприжим с кладбищенской проволокой сутулился сумрачный домина.
Во дворе скакали в хороводе вокруг зевающей собаки чёрные, закопчённые тарзанята.
Куры греблись у ближних крестов, сбочь в луже охала хавронья.
Неужели больше негде было сесть этому пришлому думовладельцу?
Сколько помню, совхоз хоронил в соседнем селе. В Мелекедурах. Там кладбище обнесено чугунной витой ажурной оградой. Свиньи не трутся о кресты.
В совхоз понавезли несчастных аджарцев, выселенцев с-под турецкой границы. Жестоко повыкидывали их из родных гнёзд. Властям показались они ненадёжными. Слишком горячо горели глазки в турецкую сторону. Их сюда и столкали. «На перевоспитание». Чтоб чуток поостыли…
Конец двадцатого века…
Конец чёрного, могильного советского века…
Советы надёжно валятся. Вышло их время. Но и сейчас, в предсмертной агонии, Советы всё перевоспитывают неугодных, перевоспитывают, перевоспитывают… За семьдесят три года никак не угомонятся… Чёрный, могильный советский век…
Стали Насакирали числом поболе. Заимели свой сельсоветишко. А потому заимели и право на своё кладбище.
Теперь хоронят наши у себя вот здесь. У питомника.
На горке, совсем рядом чайная фабричонка.
Непокойно было живущим тут, под дорогой, от этой грязнухи. Она вечно гнусавила на всю округу день-ночь, вечно заливала мазутом всё сущее в несчастной нашей речонке Скурдумке.
Но сейчас фабричка молчит. Без русского тока молчит…
Умерла…
Кресты, кресты, кресты…
Как взмахи рук в беде зовущих.
Эти кресты – Россия, навеки покинутая на чужбине.
Нет, не уйти мне от этих могил…
Всего-то на немножко опоздал я, дядя Ваня…
Всего-то на пустяк…
В молодые дни мои при встречах вы не бежали обнимать меня, я не бежал обнимать вас. Но стоило мне уехать из Насакирали, как всё перекувыркнулось кверх кармашками. Не пойму досегодня, почему гостевой стол стал сводить нас? Стоило мне приткнуться на ночь то ли у Клыковых, то ли у Бочаровых, то ли у Семисыновых, как вы с Груней выцарапывали меня к себе.
Я до того рассмелел, что в прошлый приезд уже сам пришлёпал со станции прямо к вашим.
Вы были в совхозной больнице.
Колодезное радио быстрее всяких ног донесло до вас весть, и вы убежали из больницы.
Я сидел ел.
Незаметно, на пальчиках, вы подкрались со спины… Ёжик без ножек… Ваша стерня до сих пор жжёт мне щёку. И кто же знал, что то был последний ваш поцелуй?
– Почему вы в больнице? – спросил я. – Что с вами?