Один мой культурный друг-консерватор однажды очень огорчился, когда я в минуту радости назвал Эдмунда Бёрка атеистом. Стоит ли говорить, что это замечание не претендовало (вполне умышленно) на биографическую точность. Бёрк определенно не был атеистом в рамках своей продуманной космологии, хотя у него и не было особой пламенной веры в Бога, как у Робеспьера. Тем не менее это замечание имеет отношение к истине, которую здесь будет уместно повторить. Я имею в виду, что в спорах по поводу Французской революции Бёрк действительно отстаивал атеистическую позицию и способ аргументации, а Робеспьер – теистическую. Революция взывала к идее абстрактной и вечной справедливости, стоящей выше всех местных обычаев и традиций. Если существуют заповеди Бога, то должны существовать и права человека. Здесь Бёрк прибег к блестящему отвлекающему маневру: он напал на доктрину Робеспьера, вооружившись не старой средневековой доктриной
Подсознательное общественное предубеждение против дарвинизма было вызвано не просто оскорбительно-гротескной идеей навещать дедушку в вольере Риджентс-парка. Мужчины выпивают, устраивают розыгрыши и делают много других гротескных вещей; они не очень-то возражают против того, чтобы вести себя как животные, и не очень-то возражали бы, если бы их предки так себя вели. Настоящее предубеждение лежало намного глубже и было намного более ценным. Дело в том, что, когда кто-то начинает думать о человеке как о непостоянном и изменяемом объекте, сильному и хитрому всегда легко придать человеку новые формы для самых разных неестественных целей. Народное чутье видит в такой тенденции угрозу, что спина человека будет согнута под чужой ношей, а конечности вывернуты для выполнения чужих задач. У народа есть весьма обоснованное предположение, что все, что делается стремительно и систематически, в основном делается правящим классом и почти исключительно в его интересах. Таким образом, народу видятся нечеловеческие гибриды и эксперименты с получеловеком, во многом напоминающие «Остров доктора Моро»[186] мистера Уэллса. Богатый человек может разводить карликов, чтобы те стали его жокеями, и гигантов, чтобы те служили ему носильщиками. Конюхов можно выращивать кривоногими, а портных – со скрещенными ногами; парфюмеры могли бы иметь длинные большие носы и двигаться на полусогнутых, как гончие в погоне за новым запахом; на лицах профессиональных дегустаторов с младенчества отпечаталась бы ужасная гримаса. Какой бы дикий образ мы себе ни представляли, он не сможет поспеть за паникой человеческой фантазии, стоит лишь намекнуть, что определенное существо, называемое человеком, изменчиво. Если миллионеру требуются руки, то носильщик должен будет отрастить восемь рук, как осьминог; если нужны ноги, то какой-нибудь посыльный будет бегать на сорока ногах, как сороконожка. В искаженном зеркале гипотезы, то есть неизвестного, люди смутно различают такие чудовищные и злые формы: весь человек сведется либо к одним только глазам или к одним только пальцам, и не останется ничего, кроме одной ноздри или одного уха. Таким кошмаром грозит нам одно только слово про адаптацию. И этот кошмар не так уж далек от реальности.