Сначала он взял одну из передних ног козы и отрезал копытце, будто отсек кисть руки. Потом нашел тонкий, но крепкий прутик и просунул его между шкурой и мясом на ножке. Кожа у козы прикреплена к мясу тонкими волоконцами, и содрать ее ничего не стоит, все равно как плохо приклеенный листок бумаги. Просунув прутик, Иньяцио повертел его, чтобы проделать дырочку, а потом, вынув прутик, взял обрубок ножки в рот, словно дудочку, и стал с такой силой в него дуть, что лицо у него побагровело и на шее вздулись жилы. Иньяцио все дул и дул — и коза начала надуваться, так как постепенно наполнялся воздухом промежуток между шкурой и мясом. А Иньяцио все продолжал дуть, и наконец коза раздулась, как полный бурдюк, и качалась в воздухе меж двух шестов, став чуть ли не вдвое толще, чем была. Тогда он выпустил изо рта ножку, обтер выпачканные в крови губы и разрезал ножом кожу вдоль всего брюха — от хвоста до самого горла. Затем начал руками отдирать шкуру от мяса. Было просто странно видеть, как легко снималась шкура, ну будто перчатка. Иньяцио быстро-быстро сдирал шкуру, подрезая ножом жилки там, где она еще крепко держалась. Словом, он постепенно совсем стянул ее и, окровавленную и пушистую, кинул на землю, будто снятую одежду. Коза теперь была точно голая, вся красная, кое-где в белых и синеватых пятнах. Дождик все шел, но никто не двигался с места. Иньяцио снова взял нож, распорол козе брюхо во всю длину и, засунув в разрез руку, крикнул мне:
— На, Чезира, держи!
Подбежала я к нему, и он вытащил груду кишок, разматывая одну за другой аккуратно, будто клубок шерсти. То и дело он кишки обрезал ножом и вешал мне на руку — были они еще горячие, ужасно воняли и выпачкали мне весь рукав. А Иньяцио повторял, будто говоря сам с собой:
— Рубец — блюдо что надо, прямо для королей… даже лучше сказать, раз оно для вас, — блюдо для королев, вымойте их как следует и поджарьте на медленном огне.
В эту минуту раздался крик:
— Филиппо! Филиппо!
Тут мы обернулись, и вот видим — над краем «мачеры» появляется сперва голова, потом плечи и наконец весь Винченцо — кум Филиппо, у которого мы жили до того, как ушли в горы в Сант-Эуфемию. Со своим горбатым носом, глубоко запавшими глазами, запыхавшийся, насквозь промокший и забрызганный грязью, он еще больше, чем всегда, походил на взъерошенную птицу. Еще не поднявшись на «мачеру», он начал уже снизу кричать:
— Филиппо, Филиппо, несчастье… несчастье…
Филиппо, наблюдавший вместе со всеми нами за Иньяцио, со всех ног, задыхаясь от волнения, бросился к нему навстречу:
— Что случилось, говори же, что случилось?
Но Винченцо — он ведь был известный хитрец — сделал вид, что не может перевести дух после такого крутого подъема, и, прижимая к груди руку, повторил глухим голосом:
— Большое несчастье!
Мигом все мы оставили Иньяцио с его козой и окружили Филиппо и его кума; окно в домике Филиппо, стоявшем чуточку повыше, между тем открылось, и в нем показались две женщины — жена и дочь Филиппо. Наконец Винченцо сказал:
— Случилось то, что пришли немцы и фашисты, стали простукивать стены, нашли тайник и выломили стену…
Тут Филиппо перебил его, завопив:
— И они украли мои вещи?!
— Разумеется, — сказал Винченцо, приободрившись, уж не знаю почему, может, оттого, что выложил свое известие. — Все украли, ничего не оставили, ну ничегошеньки.
Сказал он это так громко, что его услышали стоявшие у окна дочь и жена Филиппо. Сразу же начали они во весь голос причитать и, высунувшись из окна, заламывать руки. Но Филиппо не стал терять времени, слушая его объяснения.
— Ложь, все ложь! — принялся он вопить. — Это ты все украл, ты — вор, и немец, и фашист… ты, и эта ведьма твоя жена, и эти преступники твои сыновья! Всех я вас знаю. Вы — шайка бандитов, вы даже святого Джованни не побоялись!
Кричал он как одержимый; вдруг, не успели мы оглянуться, он схватил со столика один из ножей Иньяцио и занес его над Винченцо. По счастью, беженцы успели наброситься на него: они вчетвером держали его за руки, а он отчаянно отбивался, на губах у него выступила пена, и он кричал:
— Пустите меня, я убью его! Пустите меня, я хочу его убить!
А обе женщины в окне заламывали руки и пронзительно визжали:
— Мы разорены! Разорены!
Дождь, мелкий и частый, все шел да шел, поливая всех толпящихся на «мачере».
Микеле наблюдал за этой сценой, можно сказать, чуть ли не с удовлетворением, будто втайне радовался, что его сестра лишилась приданого, а мать — всех домашних вещей. Но вдруг неожиданно подошел он к Винченцо, который продолжал возмущенно повторять: «Кто украл?! Немцы украли, фашисты украли, а мы тут ни при чем», и, будто знал об этом раньше, залез к нему в верхний карман куртки и, вынув оттуда маленькую коробочку, спокойно проговорил:
— Вот кто украл. Ты украл… это кольцо моей сестры.