— Ты царя видел? — спросил Вешняк, в самодовольном расположении духа откусывая огурец.
— Видел, — ответила Федька. — И царя, и патриарха. Патриарх ехал на осляти, а царь впереди шёл, вёл под уздцы. На Вербное воскресенье.
— Царь добрый, — сказал Вешняк, оставляя возможность и Федьке подтвердить эту данность.
— Милостивый, — сказала она.
Вешняк задумчиво потыкал огурцом в зубы.
— Это одно и то же.
— Мама твоя добрая, понимаешь, а царь милостивый.
Огурец он совсем отставил, испытывая потребность без помех подумать, но тонкое различие между двумя понятиями уловил не вполне.
— Всё равно! Про тятю и про маму царю написали, воевода всё как есть написал. Царь узнает, укажет, чтобы освободили.
— Это кто так сказал? — осторожно спросила Федька.
— Мама. Она говорит: вот только царь прочтёт... Или бояре не докладывают?
Если Вешняк и имел сомнения, то не решался признавать их. А Федька не торопилась смущать мальчика объяснениями.
— А бог? — продолжал он с той внутренней свободой, к которой располагал ясный вечер и душевный покой.
— Бог милосердный... снисходительный. Бог грехам терпит.
Вешняк кивнул, именно так он и представлял себе господа бога: снисходительного, но гневливого отца, который долго терпит детские шалости у себя за спиной и под боком, пока не обернётся, не цыкнет, не отвесит кому затрещины. И тогда горят города, бессчётными тысячами мрут люди — мор, война, голод, засуха... А бог отойдёт, и ничего себе — приласкать не прочь.
— Богородица добрая, — сказала Федька. — Бог рассердится на людей, а она за них заступается.
— Богородица добрая! — охотно согласился Вешняк. И ещё, кивая, несколько раз повторил, под конец уж совсем невнятно. Наслаждение доставляли ему самые звуки: богородица добрая. Он притих. И погрустнел без явной причины. Причина и мысль его были тайные, трудно было в них и признаться — что добрая богородица не всесильна.
Федька тоже притихла. Были и у неё такие своп причины, что не признаешься.
— Ладно, — сказала она, встряхнув почти высохшие уже волосы. — Рубашку ты, наверное ж, на полу бросил? Надо бельё замочить, пойдём.
Банная дверь, поначалу слегка поддавшись, ударила Федьку по руке и захлопнулась изнутри.
Подозревая подвох, Федька оглянулась на Вешняка, но он и сам растерялся. Да и трудно было представить, чтобы, оставаясь здесь, за спиной у Федьки, Вешняк одновременно проказничал в бане. Никак это не походило на шутку.
— Эй! — сказала Федька, обращаясь к доскам не слишком решительно и не слишком грозно. Она надавила ещё раз, не очень, впрочем, уже уверенная, что ей действительно туда, в баню, при таких обстоятельствах нужно. Дверь не шелохнулась... почти не шелохнулась. Там упирался кто-то потяжелей! Федьки.
— Ты эти затейки свои брось! — строго проговорила она ему, начиная пятиться. Потерявший всякий задор, Вешняк тот и вовсе слова не произнёс.
Шаг за шагом, похолодевши до озноба по темени и по затылку, словно и волосы сами похолодели, осторожно отодвигались они от бани всё дальше, пока не поравнялись с проходом в плетне, что отделял огород от двора. Тогда, последний раз глянув на застывшую в немоте баню, Федька бросилась опрометью к лестнице, под которой пристроила в пустой конуре пистолет.
Щёлкнув пружиной, она поставила курок и сдвинула крышку у полки, чтобы проверить, остался ли затравочный порох. Вешняк уже бежал к ней от амбара с топором в руках.
— Не ходи! — тихо прошипела Федька. — Стой здесь.
Но Вешняк, ухватив топор почти за самое железо, не отставал. И пока они препирались горячим шёпотом, послышался резкий высокий голос:
— Да я, собственно, мимо проходил. Дай, думаю, загляну на огонёк, вот Федька-то удивится.
Евтюшка. Прекрасный эллинский бог из хромых площадных подьячих.
Евтюшка помахивал прутиком. И, попирая ногой поваленную наземь калитку, прутик затем бросил, поскольку неестественная поза, которую он посчитал нужным принять, требовала обе руки и некоторой, вероятно, сосредоточенности: подбоченясь левой, правую отбросил на отлёт, выставив удивительно длинный, как жало, палец. Странная кривая усмешка, нечто от болезненной горечи, от какого-то высокомерного, язвительного сожаления, искажала тонкие губы его под выбритыми нитью усами.
— Неужто ж, думаю, Феденька не удивится, — повторил он неверным от скрытого возбуждения голосом. Как бы это Феденьку удивить!
— Удивил, — хмуро подтвердила Федька, убирая пистолет.
— Да уж... вижу. С перебором. Значит, тогда я пойду, раз так. Пошёл. До скорого свидания, — развёл руками Евтюшка и, неумело насвистывая, двинулся через двор к воротам.
Надо признать, Федька повторно тут онемела, не просто уже удивлённая, а ввергнутая в какое-то отупело бессмысленное состояние. И выглядела она при этом весьма красочно — с бесполезным своим пистолетом, вся в белом — в белой рубахе распояской, белых штанах, и со всклоченной гривой.
— Как ты сюда попал? — только и нашлась она, когда гость загремел засовом.
— А через забор, — охотно откликнулся Евтюшка. — Через забор, Феденька, через забор. Да, через забор...