В признанном прозвище Посольский не было ни одобрения, ни насмешки, ничего пока, кроме меты, отделявшей её от остальных. Мета эта означала «чужак», что-то вообще непонятное, что-то такое, что трудно было поставить в ряд и соотнести с привычными представлениями. Федька чувствовала, что все посматривают на неё и чего-то как будто ждут. Вполне обозначившееся уже недоумение было бы, возможно, ещё больше и опаснее, если бы приказные не чуяли особые отношения её с дьяком Иваном. Учуяли их в самых ничтожных ещё проявлениях и замерли в стойке, не имея на этот счёт до поры ни мыслей своих, ни суждения. Мыслей, ясное дело, не остановишь, будет, дай срок, и суждение. Но в самой очевидности отношений, которые означали искательство со стороны младшего и снисходительное покровительство сверху, заключалось Федькино оправдание. Льстивая искательность, которую предполагали в ней товарищи, снимала с неё значительную часть подозрений в том необыкновенном, не похожем, за что засекают на смерть кнутом и отправляют на костёр.
Федька сознавала, что хорошо бы пока не поздно высвободить неповоротливые умы товарищей из тесноты сомнений, но, честно говоря, не представляла, как за дело приняться, и, опасаясь всего, находила предлог уклоняться от разговоров — работы невпроворот.
Появление воеводы отмечено было обычным переполохом: приказные рассыпались по местам, спешно извлекая перья, взбалтывая чернила и вообще принимая вид унылой сосредоточенности. За князем Василием, чуть запоздав, взошёл в приказ дьяк, а через полчаса второй воевода. И тотчас при враз установившемся молчании — словно происходило нечто необыкновенное — призвали Федьку.
Судьи сидели за отпиской в Разряд, искали красноречивые выражения, и дело у них не ладилось. В разговорах уходило время, перескакивали с одного на другое, отвлекаясь на предметы и вовсе посторонние, а потом возвращались к однажды уже пройденному. Федька терпеливо ждала, писала и переписывала. Князь Василий читал, облизывая от напряжения губы, и находил, что ещё вставить, каким красочным оборотом выразить обуревавшее воеводскую власть беспокойство за порученное ей государево дело. Хотя, кажется, всё дельное и бездельное, что только имели судьи сообщить думному дьяку Ивану Афанасьевичу Гавреневу в Разряд, Федька уже изложила, написала, вписала и вставила, ничего по своей вине не упустив. Был, однако, у князя Василия расчёт, что отписка об изменном колдовском деле пойдёт от Ивана Афанасьевича на верх в доклад великому государю царю. И потому князь Василий не жалел ни времени, ни казённой бумаги. С отправкой гонца решили погодить. Рассчитывали помимо всего прочего отыскать всё-таки неуловимого Ваську Мещерку, главного колдовского учителя, а уж потом посылать отписку с известием о победе. По той же, возможно, причине воевода к тайной Федькиной радости решил отложить до поры новые допросы и пытку колдуна.
Вернувшись, Федька обнаружила в приказных сенях изрядный шум и столпотворение. Опять подвалила назначенная в ногайскую посылку толпа служилых. Оправить нужно было двадцать казаков, а назначили семьдесят. Ни один человек, включая, как видно, и самого воеводу, не знал ещё, кто именно будет оправлен, а кто останется дома. Дело это какой день всё откладывалось, оттого заполнившие сени, балагурившие на лестнице и во дворе казаки пребывали в подспудном возбуждении, которое выражалось в оглушительных голосах, разнузданных шутках и потасовках, в бессмысленном движении туда и сюда, по лестнице в сени и обратно вон. Ждали воеводу, поглядывали на закрытую дверь, и многие, как видно, стерегли случай подловить князя Василия для приватного разговора без чужих ушей.
Нездоровое веселье вызывал к тому же неимоверной длины железных прут, который доставили в отсутствие Федьки из кузницы и поставили наискось у стены. Созерцание этой диковины оказывало нехорошее воздействие и на подьячих, время от времени кто-то из них срывался, принимаясь беззвучно хихикать, между тем как остальные, скованные собственной борьбой, не уделяли припадочному даже сочувственного взгляда. Заразное помешательство губило и самые стойкие умы.
Грубый, спешной работы прут представлял собой разделённую на четыре отрезка четырёхаршинную сажень! Дерзкий замысел добавить к установленным трём аршинам ещё один, дополнительный, и таким образом увеличить все измеренные в саженях расстояния сразу на одну треть столь смело раздвигал границы доныне известного мира, что приобретал признаки деяния, приличного разве всевышнему.
Вот только принадлежал ли замысел князю Василию целиком? Не заимствовал ли он его у какого заживо забытого мудреца? У какого-нибудь пьяненького мужичка, в чьей возбуждённой вселенской несправедливостью голове без пользы пропадает множество завиральных мечтаний. Это подозрение высказал, не улыбнувшись, Роман Губин.
И оглянулся потом опасливо. На Федьку.