Потом явилось подозрение, что она просто завидует брату, завидует его беспечности и свободе и потому думает о нём дурно. Она честно попыталась понять, действительно ли это так, испытывает ли она нечто вроде зависти... Трудно было в себе разобраться. Но она помнила старое чувство. Ничего более достоверного, чем память прежде бывших ощущений, сейчас не было. Всё прежде бывшее, оно ведь уже свершилось и, значит, определилось, как нечто независимое от сознания. Только на память и можно было по-настоящему опереться. Память подсказывала, что в отношениях с братом самым верным её ощущением была не ревность, не зависть, а жалость. Жалко ей было всех, и брата больше других почему-то.
Когда баюкающий перезвон колоколов заполонил горницу, Федька уже спала.
Глава двадцать девятая
Кольцо замкнулось у реки, где веяло ощутимой на щеках свежестью. Перед городскими воротами стали в последний раз: помолиться на образ Господа. Протопоп принял сосуд со святой водой, окропил надвратную икону, размашисто брызгая щетинной кистью вверх, потом окропил проезд башни и пушки. Прочли на укрощение бесам Евангелие. Дородный дьякон возгласил ектенью, краткую молитву за царя, царицу и царевича: «...О еже господу богу нашему споспешити совершению всех дел их и покорити под нозе их всякого врага и супостата». «Господи, помилуй», — пел народ, склоняясь в едином поклоне, горбатились спины: парчовые, бархатные, камчатые, суконные, сермяжные, посконные. Протопоп благословил предстоящих и поднёс воеводе для лобызания Евангелие.
В узкий зев ворот двинулись стрельцы, за ними, качнувшись, крест, сверкнул на солнце позолотой и погас в тени. Шествие двигалось к собору, туда, откуда и началось. Соборная служба торжественно завершала объявленный приказом воеводы трёхдневный пост, трёхдневный запрет резать скот и открывать для продажи водки кабаки.
У кабаков, не скапливаясь явно, слонялись питухи.
И ожидал своего часа Родька-колдун. Приставы вывели его на поиск раньше срока, прежде, чем кончилось в соборе богослужение, так что пришлось загнать Родьку до поры на задворки кабака.
Томились на кабацком подворье, а пить никто не смел — нельзя, да и стоечные избы закрыты. Родьку, покорного, как ребёнка, усадили на поленницу, и он, скособочившись, почти не шевелился. Всякую перемену приходилось ему начинать с гримасы, колдун не раз останавливался и замирал со стоном, набравшись духу иначе устроить свой тощий, истерзанный поленьями зад. Стрельцы укрылись от солнца под стеной винокурни, где лежала большая куча мха, а под застрехой висели веники, которыми парят чаны и бочки. Веники едва пахли — всё побивал резкий запах барды и сусла, возле стены, с её обнажёнными швами, одуряющий.
Из двадцати назначенных в сопровождение стрельцов налицо оставалось человек пять, остальные разбрелись. Кое-кто из служилых, как выяснилось тут у винокурни, были наёмники: разных сотен стрельцы, которые заступили на службу в чужую очередь. Об этом и перебрёхивались, лениво прикидывали, от чего больше убытку станет: как очередь подойдёт, нанимать кого или бросать своё дело, торговое ли, ремесленное.
— Я уж который день в наёмниках, — хвастал безбородый угреватый малый, — вчера в карауле у Преображенских ворот был, за восемь алтын, и, не спавши, вот, — кивнул в сторону Родьки. — Уж какой день.
— Молодое, — сказал другой стрелец не то с одобрением, не то осуждая. — Холостой, вишь.
Разговор иссяк.
С истовым вниманием прислушивался к стрельцам Родька, переводил искательный взгляд и всё не находил случай подать голос. А мысль у него была настойчивая и безотлагательная. Когда всякий сказал, что имел сказать, сказал и замолк, покусывая какую травинку, Родька, судорожно глотнув воздух, напомнил о себе:
— По нужде, — молвил он, запинаясь, — нужду справить.
Все пятеро уставились на колдуна с задумчивым недоумением.
— Поср... хлопцы, — сказал он тогда яснее.
— Пристава нет, — возразил, наконец, один, не шевельнувшись.
— А! — возразил малый-наёмник. — Пусть идёт! Вон, за угол, — великодушно показал он рукой. — Гора глины, обойдёшь к забору и валяй. Штаны только скинь.