И в художественную жизнь волжского города врываются модные «парижские» понятия, дающие почву газетным пересудам. События этой жизни на редкость скромны. Но все же идут разговоры вокруг «новой школы» и «декадентства» с ругательствами в адрес импрессионистов, пишущих «все точками, пиявками»… Много шума вокруг «выставки новейших картин французских художников», открытой осенью в зале Дворянского собрания. Мусатов прошел по этому залу: какие-то воберы, мишо, леклизы, десфоржи…
И в этот-то мир туманно-расплывчатых, жалких представлений суждено погрузиться ему, молодому, но уже искушенному во многом. Ах, что говорят этим местным спорщикам — эстетам и сердитым критикам с народническими бородами имена: Боттичелли и Веронезе, Леонардо и Пюви, Моризо и Ашбе!..
Хорошо, Сашко поспешила прислать вновь объявившемуся «кузнецкому мещанину» Мусатову слова дружеского утешения: «Не унывайте, дорогой Виктор Эльпидифорович. Я уверена, что вы в вашей дикой Саратовской губернии при вашем упорстве и художественном чутье… сделаете гораздо больше…» Ну, еще бы он сразу и заунывал!.. Просто глядя на дымящий фабричными трубами город детства, на контрасты «ассенизационных проблем» и «парижских» увеселений, на весь этот мир окрепших торгашей и предпринимателей он сразу понял, что творческий покой — только в стенах родного дома. В то время как вся округа в знойные дни погружена в сонную одурь, он создает в прохладе деревянного флигеля, в светлой мастерской, где и спальня его и кабинет, иную, возвышенную «модель мира»: вешает на стену большой фотоснимок с «Женевьевы» Пюви, неподалеку фотокарточка Фернана Кормона. На простенке в большой раме леонардовская «Джоконда». Потом добавится фотография матери. Еще позднее Мусатов напишет в Петербург Чистякову: «…Вас, Павел Петрович, я считаю своим первым учителем, вас, и Кормона — своими главными учителями. Вы первый заставили смотреть меня на искусство как на дело самое важное, как на дело, требующее самого серьезного и нравственного к себе отношения и самых больших жертв. Ваше мнение я ценю больше всех других… Искусство такая штука, что всегда чувствуешь себя только учеником. Дорогой Павел Петрович, не думайте теперь, что я был одержим манией коллекционерства, когда просил вашу карточку… Желаю вам от души здравствовать много лет на процветание русского искусства, желаю еще увидеть вас и крепко целую и обнимаю вас, ваш почтительный и неизменный ученик Виктор Мусатов». Так укреплял он свою «крепость», свое убежище, обратившись за поддержкой ко всему, что было дорого в жизни. Начались годы его «саратовского сидения»…
Эти строки он сочинит, когда поймет, каким путем двигаться дальше. Но поначалу он долго всматривался в этюды к «Материнству»: цветок агавы, мальчики-натурщики, лицо Агриппины, освещенное солнцем.
Символический весенний сад давно уже должен был расцвести на большом холсте!.. Но прежний замысел как-то потускнел в нем.
Когда же прозвучал первый мусатовский концерт «на фоне фантазии» и как выглядели его репетиции?..
Мать и сестры заинтересовались необычной затеей: Виктор попросил Евдокию Гавриловну сшить длинное белое платье, какое носили в старину. Сам из проволоки сделал обруч, сказав, что это будет кринолин: платье должно быть пышным. Что за старинная мода была у него на уме? В одном из писем он назовет платье «ватто». Эта единственная проговорка: о художнике Ватто он нигде больше не упомянет. «Мастер галантных празднеств», тонкий и грустный мечтатель XVIII века, замечательный колорист с традицией венецианцев, сумевший создать очарованный мир, отплыть на свой волшебный «остров Цитеры»…
Антуан Ватто — на Плац-параде?.. Евдокия Гавриловна припоминала теперь, что носила ее хозяйка Наталья Трирогова да в каких платьях езживали дамы на вечера. Виктор зарылся в книги с рисунками старых мод. Первое заказанное им платье мать сшила вскорости. В таком ли ходили французские маркизы или русские дворянки — большого значения не имело. К платью нужны ожерелье, веер, серьги — мать нашла и это, порывшись в комоде. Дело за моделью…