А в эту самую пору на Монмартре происходило событие, имевшее к нему самое прямое отношение. На очередной конкурс домашних ученических работ без ведома Виктора друзья представили его живописные этюды. Те, какие он третий год сознательно скрывал от «патрона»! Бедный Кормон… Не веря своим глазам, смотрел он на полотна, с которых полыхало чистым, «открытым» цветом, на эти импрессионистические мазки — короткие, криво и отдельно лежащие, будто кисть вытирали о холст или били ею по полотну. И это ученик, который сделал такие успехи в его школе! Лушников, Шервашидзе, Холявин и прочая братия, заранее предвкушая эффект, наблюдали за учителем во все глаза. Заметив это, Кормон резко повернулся и, не скрывая печали в глазах, развел руками: «Однако… Я и не знал, какого змееныша согрел у себя на груди». Как бы смягчая собственную резкость, Кормон, коротко ткнув пальцем в один из мусатовских этюдов, ворчливо заметил: «Но колорит… красив. Смело! Хорошее чувство ансамбля…» Ого! «Чувство ансамбля» — это в его устах дорогого стоило… И, уже окончательно отходя от показанных ему работ и не отводя от них по-прежнему огорченного взора, Кормон уже более мягко закончил: «Се petit russe a un joli oeil» — «У этого маленького русского — хороший глаз!..»
В Массэй после ветреной и изменчивой погоды пришло долгожданное тепло. Дороги раскисли. Стоя у обочины, «маленький русский», ничего не подозревая о том, что происходит в далекой французской столице, с интересом наблюдал провинциальную праздничную процессию: под скрипку и трубу, приплясывая, присвистывая, шли по деревушке разряженные жители. И весенний простор, и теплый ветер так и тянули его самого вдаль, Бог весть куда. А потом дома, в пансионе, он садился у камина отшлифовывать записи своего дневника:
«Утром, когда солнце уже высоко, я ухожу по одной дороге по направлению в Вотан, километра за два. Там никого нет, а есть только срубленное дерево, на которое я сажусь и принимаю позу Будды. Где-то у дороги жаворонок поет бесконечную песню, да шумит по траве ветерок. Телеграфный столб гудит какую-то бесконечную мелодию. Вероятно, этот столб навел Вагнера на изобретение его бесконечных мелодий.
Я смотрю на облака, которые копятся на горизонте, и начинаю думать о бесконечном. На облаках иногда сверкает солнце…
В сумерки я ухожу в другую сторону в один переулок, где можно утонуть в грязи и где тоже никого нет. Там есть одна площадка, с которой я открыл величественный вид на здешний древний готический собор.
Черный, гордый, он мрачно хранит какую-то тайну веков. Отчего он не может рассказать то, что видел, каких душевных мук он слышал стон? Не дым ли костров зачернил его стены? То ли же ясное вечернее небо было над ним в былые времена? Отчего так глухо звенит его колокол?
Но он мне из своих тайн ничего еще не сказал. Они все так же темны. Только звезды сверкают в небе…»
Такие записи делают понятнее иные историко-романтические замыслы и наброски композиций в альбомах Виктора Мусатова.
Но пребывание в пансионате подходило к концу. Денег на дорогу и для того, чтобы рассчитаться за лечение, у Виктора, как водится, не было. Надо было не меньше ста рублей. Виктор просит их у матери, понимая, как бьется его Евдокия Гавриловна, взимая, чтобы помочь ему, мизерные суммы с неподатливых своих квартирантов. Наконец, деньги получены. Он с благодарностью прощается со всеми, кто заботился о нем, и оглядывает окрестности, каких никогда уже в жизни не увидит. На юге Франции в разгаре весна. Самая середина апреля. Весело брызжет в глаза солнце. Развертывается молодая листва. Цветут персики.
Он уже знал: это конец его затянувшихся «школярских» лет.
Объятиями и поцелуями встретили его парижские кормоновцы. Узнал о реакции учителя на свои «потайные» этюды. А! Теперь терять ему было нечего. И сам Кормон, загадочно и мрачно поблескивая своими чернущими глазами, просил показать и остальное: дескать, чего уж там, сударь, таиться? Виктор преспокойно показал этюды к «Жатве». Кормон смотрел, начал делать замечания. Виктор, не удержавшись, заспорил. Учитель повысил голос — этого ученика, оказывается, не переговоришь. Мусатов доказывал свое еще громче. Привлеченные их криком, сбежались дружки-кормоновцы. Картина, увиденная ими, была в высшей степени выразительна. Перед этюдом лошади на зеленом лугу, почти схватив друг друга за грудки, горячились маленький мэтр и еще более маленький ученик. От возмущения у обоих не было слов. Обо всем говорили жесты: Фернан Кормон возбужденно тыкал в нижнюю часть холста. Палец Мусатова указывал на потолок. Учитель утверждал, что на лошадином брюхе должны быть от залитой солнцем травы зеленые рефлексы. Виктор же отстаивал написанные им голубые, ибо земля и трава под брюхом лошади отражают цвет неба… Персты учителя и ученика указывали, по сути, два пути, непримиримых в современной живописи.