Где ему знать, что над выисканной им в этом описании стилистикой задумаются исследователи и припомнят пейзажные описания Золя, молодого Генриха Манна, русских поэтов-символистов?.. А вот спроси его самого об этом — окажется: условны сравнения, исходят просто из общего «духа времени», ведь никого-то из перечисленных он тогда не читал. Зато вдруг признался бы, что вновь перечитал одну из врезавшихся в его сознание книг и вновь прошел по следу двенадцать лет как умершей Марии Башкирцевой… Не мог он в Париже не перечитать ее «Дневник»! И вновь, должно быть, не мог не поразиться созвучию их устремлений — через годы: она хотела «передать жизнь тонами, которые пели бы, а все правдивые тона поют…». А главное — удивительно, каков был предсмертный ее замысел, ведь он как завещание, как не подхваченная еще соотечественниками эстафета:
«Я собираюсь писать декоративный экран. Весна. Женщина, облокотившаяся о дерево и улыбающаяся, закрыв глаза, как в сладком сне. А вокруг мягкий и светлый пейзаж, — нежная зелень, бело-розовые цветы яблонь и персиковых деревьев, свежие ростки повсюду — словом, тут должны соединяться все самые обаятельные краски весны. Никто еще не делал весны с достаточной искренностью и простотой… А у меня это должен быть аккорд чарующих тонов… Нужно, чтобы по лицу этой женщины было видно, что она вся охвачена гармонией этих красок благоухания, пения птиц… Весна должна давать именно эти поющие тона, несущиеся прямо в душу. Это какая-то упоительная пляска нежных нот… Золотистые пятна солнца вносят жизнь в тот или иной уголок, и выделяют тенистые места, где уже готова зародиться какая-то тайна… Понимаете ли вы меня?..»
Ну, конечно, Виктор Мусатов — сейчас тоже русский парижанин и тоже горестно чувствующий порой (именно по весне!), как зависит от злополучной своей болезни, и задумавший свой «декоративный экран» с образом весеннего сада — понимал более других! Уже почти умирая, Башкирцева записала: «Вчера начала довольно большую картину в старом саду в Севре: молодая девушка сидит под цветущей яблоней, дорожка уходит вдаль и всюду ветви фруктовых деревьев в цвету, и свежая трава, фиалки и маленькие желтые цветочки…». И тут же — опять как будто о нем, Викторе: «Небо слишком жестоко ко мне. Я еще в тех годах, когда можешь входить в известный экстаз даже при мысли о смерти… Я хотела бы все видеть, все иметь, все обнять, слиться со всем… Я люблю Париж, и сердце мое бьется. Я хочу жить скорее, скорее, скорее…»
Понятно, целый хор влияний и созвучий важен был для молодого художника уже другого поколения. Обаятельную власть над его памятью сохраняла более близкая ему своей живописью Берта Моризо. И до башкирцевских «заветов» об искренности и простоте в передаче Весны он дойдет позже. Года четыре спустя завершит он подобную, но уже совсем свою, «мусатовскую», вещь, а сейчас — такой уж был момент — грезилась ему непременно величественная, поэтико-философская идея. Картину он решил назвать «Matemité» — «Материнство», потому что именно цветение весенней земли раскрывает нам ее женскую сущность, ее нежную и вечную силу. И потому, конечно, именно у Пюви стоило ему поучиться «философическому» строю образов: жизнь человечества задумал он изобразить на полотне в обликах юных девушек, женщины, окруженной детьми, старика садовника… «На полотнах Пюви де Шаванна, — писал Я. Тугендхольд, — мы видим целое общество, целое племя, целое человечество — детей и старцев, девушек и матерей, пастухов и воинов… Жизнь в ее синтетической связи».