Кормон, коротко поприветствовав гостя, представленного ему подбежавшими Мусатовым и Шервашидзе, помчался легкой, пританцовывающей походкой между мольбертами, и Грабарю показалось, что кормоновский гнев был в известной мере деланным. Около одних холстов — кормоновцы сейчас сидели над живописными этюдами — учитель опять бранился, около других долго стоял молча, хватал кисть и что-то поправлял. До слуха Грабаря дошли замечания весьма дельного свойства. «Смелее, шире, — приговаривал Кормон, — свободнее и шире пишите! A la prima, a la prima!.. Не раскрашивать!» Но когда Кормон начал следом внушать всякий «вздор», что записывать холст надо последовательно, сверху вниз — кусок за куском, Грабарь поскучнел. Кардовскому он расскажет, что смышленые ученики, даже из таких преданных Кормону, как Альбицкий, боятся, когда у того появляется кисть в руке. Не знают эти бедняги ни того, что значит писать по форме, ни того, как подготовку делать, заранее заботясь о колорите… Вот и не краска потому у них, а — под стать полотнам их патрона — «какой-то коричневый соус». Да и сама техника письма: «пишут все как-то в раздрызку… Знаете, мазочек вправо, мазочек влево, грязь и мерзость невозможная». Строгость же постановки, или того, что у них называется «ансамблем», Грабарь не признать не мог. И, следя за прохаживающимся по ателье и уже озабоченно поглядывающим на часы Кормоном, Грабарь решил, а потом сообщил приятелю: «Похож во многом, как и Ашбе, на Чистякова!» Переговорили они о том с Мусатовым или независимо друг от друга оба измерили своих учителей высшей российской — «чистяковской» — меркой?
Приезд Грабаря совпал с конкурсом ученических рисунков. Фернан Кормон пригласил в жюри двух других авторитетных коллег — Эжена Тириона и Жана-Поля Лорана. Еще до этого, как и было условлено меж ними, Грабарь посмотрел наработанное Альбицким за парижский период. Былой уровень его Грабарь помнил еще по совместной их учебе в академии. Победу «Василича» предрекали и его товарищи. Но увиденное показалось Грабарю каким-то «деревянным»… А когда конкурс завершился, Альбицкий, ко всеобщему изумлению, занял третье место, а второе (после какого-то француза) досталось Лушникову. И если поражение Альбицкого, навеявшее на него ужасную меланхолию, не было теперь неожиданным для Грабаря, то успех Лушникова явился просто сюрпризом!
Событие было тем более достойно удивления, что старательную работу Лушников сочетал с пристрастием ко всем парижским соблазнам. Увидевшему, как проходят занятия в ателье, нечего было и сомневаться в том, каким бывает вечернее времяпрепровождение питомцев Кормона. Что ж, и мюнхенский молодой народ — не из схимников, но — Париж! Париж!.. Коснувшись в разговоре тех впечатлений, какие должны были остаться от первого посещения их ателье, Мусатов с озорной улыбкой защищал товарищей, говоря, что деться-то некуда от этого Парижа и остается разве одно: всегда помнить: где бы ни был, что бы с тобой ни происходило, ты прежде всего художник!.. Работаешь при всем при том так крепко, как Лушников, — ну и молодец, значит, ты уважения достоин!.. Виктор и сам, хотя поначалу надо было решиться как бы позабыть о недостатках «бренной плоти», не мог отказать старому другу «Алексеичу» (Лушникова он звал еще и «психом»). И, бывало, составлял компанию тем, кто направлялся в ночные кабачки Монмартра. Не сказать, чтобы его очень уж захватывала «Мулен-Руж» с ее грешными страстями. Просто, помимо «живописности» наблюдаемого, чисто внешней экзотики (внутренне он оставался чужд такой атмосфере), ему не хотелось ни в чем отставать от товарищей. Чувство товарищеской солидарности и тут было превыше всего.