В письме к матери Виктор сообщит: «…Рисованье здесь именно то, о котором я мечтал… Кормон очень похож на академического профессора Чистякова. Это невысокого роста худой старик, замечательно энергичный. Говорит он очень быстро и много, и говорит не стесняясь, так что ученики его боятся, и он крупно их пробирает и весьма обстоятельно. Поправлять работы он приходит два раза в неделю…» «Уж я и счет потерял, который делаю рисунок!» — радовался Виктор. «Кормон беспощаден ко всем безразлично, одним взглядом он замечает у каждого ошибки. Его слова убедительны по своей правде и прямоте. Они никогда не дышат напыщенным и дурацким апломбом проф. С., — тут Виктор обозначил одним инициалом имя Сорокина, — или туманными и хитрыми до глупости замечаниями других наших жрецов искусства…» А в записной книжке Виктора появится следующее меткое суждение: «Кормон, Чистяков и Коровин Сергей служат одним и тем же принципам в искусстве. Это тем более удивительно, что миры, создавшие их, так разнородны и разделены такими громадными пространствами: французское искусство, русская Академия и Московская школа! Они не похожи… Коровин — меланхолик, Чистяков — хитрец, Кормон — прям. Коровин — художник с тонкими нервами и чуткой душой — забит жизнью; Чистяков — простой крестьянин — пробивал дорогу в среду аристократов; Кормон — сам аристократ, вполне обеспеченный, мог идти прямо, не насилуя себя. Потому Чистякова многие не понимают, он имеет много врагов, Кормон пользуется авторитетом».
Грабарь был поражен, и поражен неприятно. На сей раз уже самим кормоновским ателье! Экая дикость: не успел он занести ногу на порог, как некий патлатый и рябой тип в синей, балахоном сидевшей на нем блузе подскочил и, не глядя на входившего, ловко оттеснил его и захлопнул перед носом дверь. Грабарь повторил попытку. Дверь распахнулась, и его опять обдало гвалтом и руганью. Нечего было и сомневаться, что ты в кругу дорогих соотечественников: в нестройном хоре крепко и сочно звучали неповторимые словечки. Мимо рисунков и акварелей, там и сям развешанных по стенам, со свистом пронеслась и шлепнулась к ногам корка большого апельсина. Игорь Эммануилович инстинктивно взялся за пенсне. Так он простоял еще несколько минут, приглядываясь: что за наваждение — ни одной знакомой физиономии! Однако среди беснующихся юнцов преспокойно сидят и рисуют пожилые — лет пятидесяти — бородачи. Мимо головы опять что-то пролетело. Грабарь отмахнулся… Какой-то детина, заглядывая ему прямо в глаза, начал мягко подталкивать Грабаря к выходу, но тот; проявляя стойкость и не теряя невозмутимости, — сопротивлялся. Грабарь уже заприметил в глубине зала сосредоточенно-аккуратный профиль Лушникова, а рядом с ним мелькнуло и еще одно знакомое лицо. И вот тоже знакомый голос уже звал Грабаря, ему махали, но сквозь шумный кавардак непонятно было, кто и что кричал. И вдруг в один миг все смолкло. Слух задавила полнейшая — невероятная — тишина. Все повернулись к Грабарю, но взгляды шли вбок, и Грабарь, обернувшись, увидел позади себя маленького, бородатого чернявого человека. Он глядел не мигая выпуклыми, темными зрачками из-под больших век.
Вряд ли в далеком Саратове Евдокия Гавриловна Мусатова могла составить по описаниям своего Вити точное представление о внешности его парижского учителя. Ничего «стариковского»: Фернану Кормону едва исполнилось пятьдесят. В его жестких волосах с аккуратным пробором не виднелось и проблеска седины. Жиденькая бородка на свету рыжевата. Лицо бледное, нервно-худое, тонкий нос с легкой горбинкой, большой открытый лоб. Фигура Кормона казалась стиснутой элегантным футляром темного сюртука и жилета, ослепительно белели манишка и стоячие воротнички. Ученики, бывавшие у него на дому, могли засвидетельствовать, что мэтр имел вкус к роскошной обстановке, там его фигурка буквально терялась среди огромных полотен и заказных портретов его кисти, пышной бронзы рам, гобеленов на стенах и персидских ковров, в коих утопали робкие шаги пришедших. Не то было здесь — в просторной, но грязной мастерской на улице Констанс: именитый Кормон — непременный член жюри всех Салонов, кавалер ордена Почетного легиона — тут уже был не гостеприимным хозяином. Тишину прорезал его окрик, и Грабарь потом с усмешкой припомнит, как вскочили и замерли, вытянув руки по швам, словно нашкодившие мальчишки, все собравшиеся в студии.