Волга хмуро играет на сильном ветру. Палуба поднимается под ногами, и он поворачивает лицо навстречу рассыпающимся мелким брызгам: «Смотрите, какая туча идет из-за этого проклятого угла… Как она несется. Клочьями отрываются от нее обрывки и тоже стремятся убежать без оглядки. Точно смерть гонится за ними по пятам. Смертельный, холодный, безжалостный ветер — сокрушая, уничтожая эту жалкую весну, этот запоздавший робкий май, ураганом летит оттуда…»
Он глядит на прибрежные рощи, на сбежавшиеся к самой воде березки, как будто различая девичьи облики на не написанных пока что им картинах… «Только смотреть, не имея возможности отхлебнуть от общей чаши, — так же, как я сейчас с палубы этого парохода смотрю на тот берег, зеленый, весенний, веселый, кипящий жизнью природы, не имея возможности сорвать там хотя один цветок, поднять одну былинку…»
В одном из черновиков признание: «Это чувство хотел было я от вас утаить…»
Вниз и вниз плывет пароход вдоль высокого правого берега с его слепящими меловыми выходами, «лбищами», здесь береговые урочища, поросшие курчавыми зарослями, овеяны «разбойными» преданиями. Переговариваясь, ждут на палубе появления знаменитого утеса, о котором поется в народе. И доселе местные жители верят, что в теплую лунную ночь то одному, то другому рыбаку тут является легендарный атаман: сидит он неподвижно на камнях над водою и глядит на серебристые струи реки, пока не пропоют петухи на селе. И рыбаки не боятся его — проезжают мимо, сотворив крестное знамение. Вот оно!.. Оторвав маленький клочок бумаги, Виктор спешит записать карандашом: «Сегодня я видел утес Стеньки Разина. Мы проплывали мимо него. Если бы я был разбойником, то я лучшего места не выбрал бы. Большой поэт был Разин. Эти горы под серыми тучами вполне выражают его мощь…»
Спасибо Волге! Спасибо этим просторам. Теперь боль и тоска нырнули куда-то в вековую пучину и только раздолье, воля вольная — сквозь хмарь, мокрядь и ветер! «Все время шел дождь. Дул уже теплый ветер, — торопливо записывал Виктор. — Тучи низко бегут над водой и как-то расплываются в сыром воздухе… Глубокие сумерки. Мы посередине Волги. И потому ничего не видно, кроме сырой тьмы… Это запах весны. Запах затонувших поволжских лесов. Запах лугов и воды. Ведь этот аромат — драгоценность, цену которому люди не знают. И хочется броситься в эту ароматную тьму и распуститься, расплыться в ней…»
Сергей Васильевич Иванов с интересом читал только что полученное письмо от запропавшего Коновалова. Который месяц тот не отвечал на отправленную ему корреспонденцию. Предыдущее же послание Василия Васильевича, написанное еще весной, в середине марта, было не то что «кислым», а таким, что дальше некуда. «Весьма порадовался, — писал в тот раз Коновалов, — когда Мусатов прислал мне иллюстрированный каталог Периодической выставки нынешнего года, в котором увидел снимок с вашей последней картины „Татарин“… А я-то, Сергей Васильевич! Я-то! Ровно ведь ничего не сделал и не делаю, хандрю, хвораю, опять хандрю. Картину, которую хотел послать к „передвижникам“, не дописал, да и надоела она мне порядочно, а потому теперь стоит повернутая к стене, покрываясь пылью, вместе с самим художником, который и без того уже зарос мхом…» Коновалов говорил о слабых последних надеждах. «А там закрываю лавочку и распродаю художественные принадлежности, чтобы уж и не соблазняться. Знаете, как от детей прячут те предметы, которых они не должны трогать. Буду обучать идиотов и вместе с ними тупеть и сам. Грустно, я чувствую, что не одолеть…»
Кое-какие надежды возлагал он на ближайшее лето, хотелось поработать вплотную, освежить душу общением, удрать «подальше от проклятого Саратова». Ведь тут зачастую «некому слова сказать, да и не от кого его услышать. Все разъехались и писать не хотят. От Альбицкого ни слова. Мусатов пишет редко: много, говорит, работает — некогда…». Просился Василий Васильевич на лето к Ивановым — на Оку, в Марфино. Признавался, что одиночества боится. Но планы Ивановых не предполагали на сей раз летнее жительство в Подмосковье, и общения у них не получится. Да и многим ли чувствовал себя способным помочь Иванов старому товарищу: читая тогда это письмо безмерно уставшего, а может, и больного душой, симпатичного им человека, оба супруга, как часто у них бывало, думали в унисон — о том, что тоскливый разброд этот — всеобщий, не в одной провинции только. Там, правда, удушье давит, а здесь воздух накален — прыгает все, как в калейдоскопе, да и в каждом «индивидууме» столько всего понамешано!.. Положив руку на плечо Сергея, Софья Константиновна посматривала на его осунувшееся лицо с нездорово-желтым оттенком: она-то знала, чего стоили ему последние несколько лет, как сам он бился в незримых тенетах, пока не начал потихоньку окружать себя книгами вроде «Истории» Карамзина, изданиями по архитектуре, археологии, старинными костюмами, вооружению, раздобыл доспехи семнадцатого века и «заболел» темой Смутного времени, сделав эскиз к первой своей исторической картине…